Воспоминания деревенской учительницы
Перед вами — воспоминания. На первый взгляд, что здесь такого? Сочинение обыкновенной деревенской учительницы из сибирской глубинки. Но это лишь на первый взгляд. На самом деле — текст необычен и уникален. Судите сами: часто ли вам приходилось знакомиться с мемуарами простых учителей? Именно педагогов, да еще сельских, описывающих свои повседневные, но обладающие вечным смыслом чувства, труды и заботы? И еще. Эти страницы, написанные так трогательно, сердечно и открыто, оставил нам в назидание «человек из прошлого века», даже позапрошлого. Это — важный документ отечественной истории.
Об авторе воспоминаний — И. К. Чувашевой — нам, к великому сожалению, почти ничего не известно. Если судить по списку учителей Тобольской губернии за 1907 год, звали Чувашеву Иустиной, стало быть, по-простонародному — Устиньей. Будучи сиротой, в детстве она воспитывалась при монастыре. Потом преподавала в сельских начальных училищах таежного Туринского уезда Тобольской губернии, особенно долго — в деревне Саитковой (именуемой в мемуарах Сосновкой), которая полюбилась ей своими хорошими людьми и чудесной природой.
Многие училища в здешней местности находились в ведении Синода. И самое важное, о чем вы прочтете в воспоминаниях, дорогие читатели, — как строились в дореволюционной России отношения Русской православной церкви, священнослужителей и основной части народа — крестьянства, обладавшего своеобразной и глубокой духовной культурой. Об этих отношениях за десятки последующих лет было сказано слишком много политически пристрастного, поэтому Иустине Чувашевой стоило бы в ноги поклониться за бесхитростный рассказ о том, что она увидела и прочувствовала сама.
Тетрадь с воспоминаниями учительницы была обнаружена новосибирским историком и педагогом Т. И. Березиной в Российском государственном историческом архиве (Санкт-Петербург) среди рукописей Святейшего Синода. Мы публикуем ее с незначительными сокращениями по рукописному подлиннику. При редактировании сделаны небольшие структурные, стилистические и грамматические изменения, орфография приближена к современной.
Владимир Зверев
I.
Давно это было...
В январе 1898 года назначили меня, шестнадцатилетнюю девочку, с домашним образованием и совершенно неопытную, не имеющую в руках свидетельства об окончании даже начальной школы, учительницей в глухую далекую деревушку на севере Тобольской губернии. Назначили потому, что никто из имеющих свидетельство на звание учительницы не соглашался туда ехать. Дальние расстояния, глушь, семирублевое жалование — все это пугало... Кроме того, деревня прославилась тем, что очень недружелюбно встречала педагогов: за два года существования школы там успели послужить три учительницы.
И вот прошла уже половина учебного года, а учительницы в Сосновке[1] все нет.
Я же всегда стремилась стать учительницей, в моей родной деревушке посещала открывшуюся церковно-приходскую школу и даже иногда заменяла, как умела, учителя псаломщика, которого часто от занятий отвлекали требы и церковные дела. Поэтому, благодаря рекомендации нашего приходского батюшки, уездное отделение[2] предложило мне поехать служить в Сосновку.
Как обрадовало меня это предложение, с каким восторгом я приняла его, прямо-таки счастлива была при мысли, что буду учительницей. Да и материальная сторона, по всей вероятности, играла роль: ведь каждый месяц, зиму и лето, я буду получать 7 рублей! A о том, что я совсем не умею приступить к делу и не знаю, как буду учить детей, я тогда не задумывалась; не боялась того, что совершенно не знакома с делом преподавания и даже сама не умею правильно писать. Все во мне, кажется, пело: «Буду учить! Учить! Учить!»
Я собралась, приехала в свой уездный город и первым делом явилась к отцу наблюдателю. Видела я его в первый раз и помню, что он произвел на меня лучшее впечатление, чем я ожидала. Дал много полезных советов и, между прочим, предупредил, что деревня, в которую я еду, считается весьма плохой в том отношении, что народ очень грубый и мне там будет нелегко. «Но, — прибавил он, — заведующий школой[3], отец Димитрий, весьма деятельный, энергичный человек, и вы во всех затруднительных случаях обращайтесь к нему. Школу он очень любит».
Потом о. наблюдатель исходатайствовал мне открытый лист для бесплатного проезда до места назначения, вручил вид, с которым я должна была по приезде явиться к заведующему, и напутствовал меня добрым словом.
Вечером того же дня я выехала из г. Туринска.
Проехала верст пять и встречаю сибирский урман: непрерывной стеной по обе стороны дороги тянется громадный лес. Густой, высокий, черный, он охватил меня со всех сторон. Этим огромным лесом нужно проехать 90 верст, не встречая на своем пути даже крошечной деревушки.
Стемнело. Наступила ночь. Лес однообразно шумит и покачивает вершинами. Колокольчики под дугой гудят, и мне в их позвякивании слышится, будто они твердят: «Впе-ред, впе-ред...» Ямщик то посвистывает, то песни поет заунывные, а я смотрю на звездное небо, узенькой полоской виднеющееся между стенами леса. Лошади между тем все дальше и дальше бегут, больше и больше отделяя меня от прошлого, от родных, приближая к новой жизни, такой таинственной и желанной... А ночь висит над землей морозная, ясная, и лес продолжает монотонно петь свою вечную песню.
Спрашиваю ямщика: ходят ли тут волки? Узнаю, что волков здесь нет, потому что нет селений. Зато очень много медведей, летом они часто встречаются на дороге, и ездить страшно. И начинает мне ямщик рассказывать разные истории о встречах с «мишей».
Так мы проехали безостановочно 60 верст. Тут «зимовье» — среди леса небольшая избушка, где останавливаются проезжие, греются и кормят лошадей. Лошади, приближаясь к зимовью, побежали быстрее. Потянуло дымом, блеснул среди леса, как одинокий глаз, маленький свет в волоковом оконце.
Мне не хотелось останавливаться, заходить греться, а хотелось ехать безостановочно, но лошади устали, а ямщику нужно было поесть. И не хочется, а нужно выходить из кошевы, покоряясь общей участи всех проезжающих. Дверь в избушку настолько мала, что в нее нужно пролезать, низко-низко согнувшись.
Вошла. Сразу охватило едким дымом дров и махорки. Сквозь дым и табачные клубы с трудом увидев свободное место, я поскорее прошла туда и с любопытством, даже со страхом стала рассматривать окружающее. У входа в углу — большой очаг, дым шел прямо в отверстие на потолке. Пол земляной, кругом нары, на них сидели и лежали мужики, человек десять. Некоторые на очаге варили рыбу. Я совсем оробела: ни одной женщины, а тут еще увидела, что несколько мужиков распивают водку. Посматривают на меня, а я прижалась в своем уголке и молчу. Даже на вопрос хозяина, кривого старика, подвыпившего с гостями: буду ли я пить чай, нужен ли самовар? — лишь отрицательно покачала головой.
Сразу же пришли на ум рассказы, слышанные дома в длинные зимние вечера, как в старину на Туринском волоке убивали и грабили. Нетерпеливо посматриваю на дверь, ожидая своего ямщика. А подвыпившая компания уже затянула песню.
Ямщик распряг лошадей, вошел в зимовье, принес мой дорожный мешок и сразу заказал старику хозяину самовар. Пьяной компании посоветовал быть посдержанней в выражениях. Я собрала все нужное для чаепития, ободрилась и уже не стала бояться своих случайных дорожных встречных.
Утром мы поехали дальше. Ехали днем, и впечатление от дороги и местности получилось совсем другое. Лес стоял белый, покрытый снегом, закуржавел, блестел и искрился на солнце холодной красотой.
Наконец я добралась до Сосновки. Приехала поздно вечером, остановилась у часовенного старосты. Приняли меня очень приветливо, семья хорошая, какая-то патриархальная, особенно милы были дедушка Павел и бабушка Екатерина. Молодость ли моя трогала, или что другое — не знаю, но так они сердечно отнеслись ко мне, что я почувствовала себя как среди родных.
На другой день я поехала к о. заведующему школой в село, отстоящее от Сосновки в 25 верстах. Увидев меня, заведующий очень удивился: почему отделение послало учительницу в Сосновку, когда дело со школой там не налаживается, детей почти совсем не отдают учиться? На мой вопрос: зачем же открыли школу, раз население враждебно относится к ней? — о. Димитрий рассказал довольно странную историю.
Купец г. Туринска открыл в Сосновке питейный дом (тогда в Сибири еще не введена была казенная винная монополия), заплатил крестьянам некоторую сумму за право торговли в деревне водкой и поставил непременное условие: открыть в деревне школу, которую он будет содержать на свои средства. Так как школы совсем не было, пришлось ее открыть, и, как самую доступную, открыли школу грамоты[4]. За согласие пустить в деревню совместно с «питейным» и школу купец набавил еще ведерочка три водки, и дело сладилось. На бугорке посреди деревни стоял покривившийся дом с вывеской: «Распивочно и на вынос», а напротив, через овраг — другой дом, на котором видна была иная вывеска, написанная славянскими буквами: «Церковная школа грамоты».
Покривившаяся хата всегда имела посетителей в более чем достаточном количестве, а приличный двухэтажный дом с голубой вывеской — пустовал.
Купец, продержав питейное заведение в Сосновке полтора года, почему-то перевел его в другую деревню, а школа осталась — нежеланная обуза для населения. Совместно с питейным крестьяне ее еще терпели, а когда содержание ее пало на них, они стали смотреть на школу уже враждебно, как на лишнюю и совсем не нужную статью расходов.
Свое повествование о столь странном возникновении школы батюшка закончил такими словами: «Не знаю, выдержите ли вы эту борьбу, удастся ли вам сладить с ними... Больно уж упрямый народ. Во всем моем приходе — это самая пьющая деревня. Питейных сколько угодно пустят, всю лесную и рыбную добычу прогуляют, а школа... Нет, они не нуждаются в ней, боятся света...»
Сжалось мое сердце. Неужели мои мечты, юные, заветные, такие восторженные, должны рушиться и я уеду отсюда? Я чуть не плакала.
Отец Димитрий дал мне бумажку к сельскому старосте, где предлагал нанять квартиру для школы и для меня. Дал нужные советы и предложил в затруднительных случаях писать ему, обещая сделать все возможное.
С невеселыми думами ехала я в Сосновку.
Вечером того же дня был деревенский сход. Я с нетерпением ожидала дедушку Павла, чтобы узнать результаты схода. Поздно вечером дедушка пришел и объявил мне, что квартира нанята у Якова Андреевича. Много было шума и споров из-за школы, но решили пока нанять, во избежание неприятностей с батюшкой. «А учительница, — говорили на сходе, — поживет да уедет, не первая так отправляется». Ребят своих решили в школу не отдавать: «Незачем им учиться. Парни грамоту одолеют — по городам пойдут шататься, а девочки научатся — так женихам письма станут писать».
Как ни жалко мне было милых хозяев, а пришлось расстаться с ними и перебраться на новую квартиру, к Якову Андреевичу. Со слезами рассталась я с доброй семьей, приютившей меня и обласкавшей. А они, провожая, говорили, чтобы я ходила к ним, когда скучно будет.
На следующий день я устроилась на новой квартире: разобрала книги, уложила их в шкаф, развесила картины Священной Истории, карту Палестины и географические карты, перед образами повесила лампаду. Классная мебель — вполне приличная, парты выкрашены, не попорчены, сделаны удобно. Поставила их порядком.
Уютно, чисто стало в моей школе.
II.
В воскресенье утром слышу благовест часовенного колокола. Призывают на молитву. Квартира моя была на площади, напротив часовни. Поскорее собралась и пошла. Прихожу. Часовня холодная, но чистая, светлая, много икон. Стены бревенчатые, не крашены, как и пол и потолок. Сама часовня обнесена частоколом, обсажена различными деревьями, кои стояли все запушенные инеем, как осыпанные серебряною пылью. Наружные стены обиты тесом и выкрашены белой краской.
Первое, что бросилось мне в глаза, когда я вошла в часовню, — стоит перед иконами часовенный староста и раздувает кадило, сыплет туда ладан, дым от которого клубами окутывает старосту и разносится по часовне. Прошла я вперед всех и встала в уголке. Один по одному собираются мужички, женщины, стоят и молча молятся, лишь кое-кто из старух вздохнет: «Господи! Прости меня, грешную!»
Староста стоит впереди всех с кадилом в руках, но не машет им, как священник, а только раздувает огонь и время от времени прибавляет ладану. Молились в глубоком молчании с полчаса. Смотрю в ожидании: что будет дальше?
Староста повесил кадило на гвоздик, степенно поворачивается лицом к народу и говорит:
— Молились здорово, старички. С праздником, с воскресеньем Христовым!
— И вас также! — Ответили хором богомольцы и стали расходиться.
Я подошла к старосте, когда он гасил свечи, спросила:
— У вас всегда так молятся?
— А то как же еще?
— А почему никто не читает?
— Да некому читать-то у нас. Сроду так молились, и теперь так молимся. А сколько времени надо молиться — это я по свече примечаю: как соберется народ, зажгу пяташную свечу и знаю, когда кончать моленье. Каждый праздник одинаково, а в Пасху и в Рождество молимся дольше — больше свечки сожгу.
Вышла я из часовни и думаю: «Ну уж нет, больше вы молча молиться не будете!» И приняла твердое решение, что буду каждый праздник читать в часовне часы, акафисты, а там — поживем — увидим! Не поможет ли Бог выучить ребят читать и петь?
Настал желанный понедельник, первый день занятий. Рано я поднялась, с замирающим от волнения сердцем стала ждать учеников. Кто придет? Придут ли?
Пришли так нетерпеливо ожидаемые мною ученики: две девочки, дочери торгующего сельчанина, и два мальчика. Все четверо, к моей радости, оказались грамотными: хоть и плохо, но сливали звуки, знали все буквы. Ждала, ждала — больше никто не пришел. Посмотрела журналы и списки учеников за время существования школы: в первый год посещали школу пять человек, во второй — четверо. Значит, и у меня только эти два мальчика и две девочки будут учиться. Что делать?
А ведь много в деревне ребятишек, — вижу в окно, как они бегают по улицам, играют, катаются в овраге. Как их залучить сюда, в школу? Вышла за ворота и слышу, как они кричат, смеются, ссорятся и даже сквернословят, не сознавая всего ужаса таких выражений. А все потому, что слышат это дома от родителей, на улице от пьяных, и никто им не скажет, как это грешно. И растут они, как и родители, посреди пьянства, в духовной темноте.
Сосновка — действительно «пьяная» деревня, это доказывают и полуразвалившиеся хибарки, неогороженные дворы, гнилые крыши, кое-где посбитые ветром. Это в таком-то месте, где лесу бесчисленное множество. Печальная картина!
На следующий день приехал о. Димитрий служить молебен. Никто не пришел, кроме моих четырех учеников. После молебна батюшка сказал детям о пользе грамоты, убеждал их прилежно посещать школу и приглашать товарищей. Потом начал заниматься с детьми по Закону Божию. Урок этот был первым, который я слышала от настоящего учителя. Проведен он был живо, интересно, и мы все не заметили, как пролетел час. Позже, в разговоре со мной, батюшка сказал, что школа в Сосновке очень желательна — больше, чем где-либо, но уж очень трудно она прививается здесь. Когда я высказала мысль об устройстве народных чтений, о. Димитрий горячо одобрил ее и обещал снабдить книгами, выписать наглядные пособия, лишь бы привлечь народ к школе.
И начала я заниматься, как умела, с четырьмя своими учениками. Училась и сама — благо свободного времени было много, учебники под руками. Учить почти некого, так хоть сама поучусь! Прошла первая неделя занятий. В эту неделю научились мы петь «Достойно есть». А в воскресенье пошли в часовню. Я прочитала часы, акафист Спасителю, по окончании которого мы спели «Достойно есть». Впервые, наверное, часовня огласилась детским пением. Народу было много, и волновалась я не меньше учеников. Потом объявила собравшимся, что буду в школе делать и чтения в воскресные и праздничные дни. Кто желает послушать, пусть пожалует по звону часовенного колокола.
И к этому делу я приступила не без волнения. Ведь нужно было выбрать подходящий материал, суметь его передать. Уж больно темны и неразвиты были мои слушатели. На первое мое воскресное чтение, помню, пришло человек двадцать. Не помню, что именно я им читала, знаю только, что «божественное», — по выражению крестьян. Расставаясь со слушателями, попросила их почаще посещать часовню и чтения, на что они охотно согласились.
Так и пошли мои занятия. Заниматься мне было не очень трудно, так как дети были способные и прилежные, охотно учились. К весне читали и писали сносно, считали порядочно, только вот задачи решали плохо: я им из-за своей неопытности объяснить не умела. Мы все теснее и теснее сближались. Главное внимание я обратила на постановку воскресных чтений и наших молений в часовне. На чтения теперь уже собиралось по 50—60 человек всех возрастов — и старые, и молодые, и подростки. Чем охотнее они посещали чтения, тем с большей любовью старалась я им отдавать свои досуги. Народ после чтений расходился не сразу: сидят, разговаривают со мной о прочитанном или просто так беседуют. Я отдыхала душой среди них, не чувствовала себя одинокой и оторванной от родных, будто нашла вторую родину.
К концу года мы составили с моими учениками дружную и тесную семью. Девочки даже спали у меня, а мальчики вечерами обязательно приходили к нам посидеть. Затопим печь, смотрим на огонь, разговариваем, сказки сказываем, иногда картошку печем, а то затеем игру в жмурки или прятки — такую возню подымем, что беда. Я была немногим старше учеников и потому их удовольствия, радости и огорчения вполне чувствовала, резвилась с ними в играх и даже после занятий на «катушке» каталась. С помощью Якова Андреевича мы такую ледяную горку устроили в огороде, что прелесть! Обставили ее по бокам елками, чтобы не заносило снегом и было красиво.
К этой тихой жизни я скоро привыкла, только одного не могла преодолеть в себе — панического ужаса перед пьяными. Кабак был недалеко от школьной квартиры, он никогда не пустовал. Вечером это был «клуб» сосновских обывателей, а около него — крики на улицах, ссоры и драки. Часто во время прогулок с ребятами, лишь заслышу шум, увижу пьяного — убегаю скорее домой, а если до дома далеко — бегу до ближайшей избы, чтобы укрыться. Ребята иногда смеются: «Что это вы боитесь? Ведь идет пьяный Николай Семенович, а с ним Марья Николаевна, тоже пьяная, а вы побежали». Но на меня эти уговоры не действовали, и панический страх долго жил во мне.
Однажды я получила письмо от мамы. Так грустно стало, легла в комнате на кровать и плачу, слезы душат меня. Пробрался ко мне мой ученик Митя (такой ласковый был мальчик!), видит, что я плачу, и спрашивает, спрашивает — о чем я? Не допытался, и давай за компанию со мной проливать горючие. Так рыдает, словно какая беда с ним случилась, — насилу я его успокоила. И все это близко моей душе, дорого. Вспоминаю теперь, через много лет, — какие славные были переживания!
III.
Незаметно зима близилась к концу. Приближалась Пасха. Мы усердно готовились встретить великий праздник в своей часовенке. Последнюю неделю только и дела было, что усердно спевались и спешили наделать как можно больше цветов из цветной бумаги для украшения часовни и школы.
В Великую субботу мы красиво, празднично прибрали свою любимую часовню, окна и стены украсили гирляндами из пихты и цветов, надели венки на иконы. Вечером ученики пришли ко мне ночевать — ждать двенадцати часов, чтобы идти в часовню на благовест. Пришли и взрослые, уселись кто на парте, кто прямо на полу, приготовились слушать. Лампада тихо теплилась перед иконами. Я начала читать из Евангелия — последние дни земной жизни Иисуса Христа, прощание Его с учениками, великую Его заповедь о любви, страдание, смерть, погребение. Тишина была полная, слушали очень внимательно эти святые слова, это повествование. Читала я до половины двенадцатого.
Дедушка Павел, часовенный староста, весь вечер сидел с нами, а незадолго до 12 часов, до начала благовеста, вызывает он меня от народа в мою комнатку и говорит:
— Все у нас будет по-хорошему, и петь даже будете, а ведь нужно с народом христосоваться. Как батюшка в церкви попоет, попоет, да и говорит: «Христос воскресе!» И мне тоже надо это народу сказать.
— Так и скажи.
— Когда же я скажу?
— Пропоем «Христос воскресе», ты и скажи.
— Нет, я не сдогадаюсь, поди, тогда... А вот что, когда надо будет говорить, ты кашляни да и взгляни на меня, я и скажу народу: «Христос воскресе!»
— Да что ты, дедушка, на меня приступ кашля во всякое время может найти, ты и не поймешь ничего.
— Как же быть-то? — задумчиво говорит он, поглаживая седую бороду. — По-хорошему бы нам все сделать, без запинки, не смешаться... А, вот что я вздумал! Стану я на клиросе подле тебя; как придет время говорить народу, ты меня за сермягу-то и дерни, а я в ту пору и скажу. Ладно так?
Я и это отклонила. В конце концов решили: когда пропоем первые три раза «Христос воскресе», дедушка и похристосуется...
Ровно в 12 часов ночи начался благовест. В темноте пасхальной ночи ярко выделялась наша часовенка, обставленная кругом горящими плошками. На колокольне горели фонари, разливая тихий свет. Лился он и из окон часовни, пробиваясь сквозь деревья, лился и в открытые двери.
Мы вошли и стали на клиросе, готовясь встретить светлый праздник. Народу — полно! Прочитала я полунощницу, канон, ирмосы. Затем не без волнения мы запели «Воскресение Твое, Христе Спасе!», а после — великое и радостное, с чем в мире ничто сравниться не может — «Христос воскресе из мертвых!» У всех молящихся в руках были зажженные свечи, часовня сияла. Пахло хвоей и ладаном, и мы радостно пели торжественные песни победы жизни над смертию, так сердечно, восторженно отвечали дедушке Павлу:
— Воистину воскресе!
Прошло много лет с той Пасхи. Никогда — ни до, ни после — я не встречала с таким восторгом этот Великий праздник, как встретила его в убогой часовне с некрашеными стенами, среди народа, грубого на вид, но младенца душой. Когда мы пели радостные слова пасхальных песнопений, я видела слезы умиления и выражение душевной радости на лицах молящихся, я поняла, что души наши слились воедино и что мы все, тут стоящие, составляем одну семью.
Я волнуюсь, иногда петь не могу, а ребята поют смело и уверенно. Чудный дискант Тимоши так и разливается.
— Приидите вси вернии! — поднимает он.
«Пришли мы и поклоняемся святому Воскресению Твоему», — думаю я и чуть не рыдаю от восторга. Окончили... Первыми похристосовалась с учениками, сошла с клироса, и тут все, без разбора, наперебой целуют меня: «Христос воскресе!» Едва успеваю радостно отвечать: «Воистину воскресе!» А душа у меня — ликует, ликует...
Этим и окончился мой первый учебный год.
IV.
Летом того же года, на мое великое счастье, меня вызвали на педагогические курсы. До них я понятия не имела о том, как нужно правильно вести уроки. Курсы были поставлены превосходно их руководителем, епархиальным наблюдателем Григорием Яковлевичем Маляревским. Сколько любви к делу, знания, опытности было вложено в них! Прямо-таки новую жизнь вдохнули они, научили не только как учить детей, но и как воспитывать. Теперь, по прошествии многих лет, вспоминаю эти курсы и их организатора с глубокой благодарностью. Они принесли мне пользу на всю жизнь.
Прямо с курсов я приехала в Сосновку. Теперь уже не боялась неграмотных учеников, а думы и заботы были лишь об одном — как бы побольше их набрать.
Отец Димитрий еще до моего приезда подготовил почву для нашей совместной работы. 18 августа в Сосновке — ежегодный местный праздник. Всегда бывает молебен в часовне, а потом батюшка с псаломщиком заходят в каждый дом с крестом и святой водой. В этот раз после молебна батюшка обратился к народу с убедительной речью о пользе грамоты, чтобы они не боялись отдавать детей в школу, не считали вредными знания. Заходя с крестом в дома, он указывал на каждого малыша и говорил: «Этот нынче у нас в школу пойдет, учиться будет. Не держите его дома».
Батюшка в приходе пользовался большим авторитетом и любовью своих прихожан. Они уважали его и боялись не за страх, а за совесть. Со всякими нуждами шли к нему, как к отцу. Или выяснить что, или разрешить семейные неурядицы, — всегда обращались к нему с полным доверием, и никто не уходил от него неудовлетворенным.
Крестьяне в этот раз отнеслись ко мне уже не враждебно, как в первый мой приезд. В прошлую зиму я со многими сошлась, воскресные чтения нас сблизили. А хозяева моей квартиры — милые, славные старички — те встретили меня, как родную дочь. Очень уж они меня полюбили. Часто вечерами я им читала вслух, «как колокольчик», по выражению Якова Андреевича, хозяина квартиры, и готова была звенеть без устали... Бабушка Аксинья, бывало, прядет, Яков Андреевич сети вяжет, я сижу рядом с книгой, еще кто-нибудь из учеников придет. Уютно, хорошо, отрадно так было...
В начале сентября о. Димитрий опять приехал в Сосновку и собрал сельский сход специально для обсуждения с мужиками вопроса о школе. Тут же при его содействии наняли у Якова Андреевича квартиру для школы и для меня. На 15 сентября батюшка назначил молебен, на который предложил прийти и родителям учеников.
С замирающим сердцем ждала я четырнадцатого сентября — день, назначенный для приема учеников. Очень боялась, что по примеру прошлых лет придет человек пять. Но как же велика была моя радость, когда набралось их небывалое еще количество за все время существования школы — 25 человек. И между ними — восемь девочек, коим я особенно обрадовалась.
Пятнадцатого сентября, в день молебна, народу набралось — полная школа. Кроме родителей учеников, принять участие в нашей молитве пришли и посторонние. Прошлогодние мои четыре «пионера» пели с псаломщиком. Они теперь учились в средней группе, а двадцать пять новичков — в младшей.
Смело и уверенно начала я занятия. Просмотрела свои курсовые записки, вспомнила, как велся тот или другой образцовый урок. Знала, как приступить к делу, а там уж кое-что и свое вкладывала, сообразуясь с обстоятельствами.
По-прежнему пошли у нас и воскресные чтения. Народу наберется полным-полно, сидят за партами, прямо на полу, запоздалые на ногах стоят, терпеливо слушают до конца, не уходят. А тут дело со чтениями еще продвинулось вперед: о. заведующий на свои личные средства приобрел небольшой волшебный фонарь с туманными картинами[5]. Картины были преимущественно из Ветхого и Нового Завета — все выдающиеся события от сотворения мира и человека, кончая Воздвижением Креста Господня. Несмотря на дальность расстояния, недостаток времени, о. Димитрий нередко принимал личное участие в чтениях, вместе с матушкой, которая, получив образование в епархиальном училище, выделялась особенною выразительностью чтения, и слушатели всегда получали наслаждение от ее чтения.
С приобретением фонаря чтения приняли форму воскресной школы. Только, к сожалению, не преподавалось здесь ни чтения, ни письма, лишь наглядно изучали Священную Историю, о которой до этого крестьяне и понятия не имели, не говоря уже о Ветхом Завете, но даже и о Новом. Знали, что есть Бог, Пресвятая Богородица, что в праздники работать грех. А напиться до потери сознания, даже напоить пьяными своих детей — это ничего, можно и даже должно. Значит, все, с чем приходилось мне знакомить слушателей, было для них совершенно ново, не слыхано никогда.
Еще задолго до сумерек взрослые и даже старики являлись в школу или толпились около нее, с нетерпением ожидая наступления темноты и начала чтений. Когда чтения были с фонарем, классную мебель выносили, освобождая место слушателям, которые стояли тесной толпой, едва помещаясь. Приходилось иногда делать два чтения подряд: первые пришедшие наполняют класс (человек 150 могло присутствовать), а другие, которые пришли позднее, сидят внизу и дожидаются. Выйдет первая смена, освежу воздух (лампа в фонаре начинала гаснуть от недостатка кислорода) — входят вторые, и я начинаю повторять. К книге я никогда не прибегала, в руки ее не брала, а выведу на экран нужное изображение и начинаю рассказывать о событии самым понятным, простым языком. Если событие из Нового Завета — иногда споем тропарь соответствующего праздника или подходящее песнопение. Слушали всегда с глубочайшим вниманием, несмотря на присутствие больше сотни человек. Полная тишина, только мой голос раздается.
Однажды, в праздник Сретения Господня, народу набралось больше, чем мог вместить класс, давка была сильная. Наперли на печь и уронили почти половину. На счастье, удержали кирпичи и не дали им упасть на головы. Пришлось раньше времени окончить чтения. Несколько человек остались, сняли осторожно отвалившиеся кирпичи, сложили их на пол кучками и... ушли все! Я и осталась одна среди такого разрушения; на полу — глина, обломки... Села перед этой грудой и чуть не плачу: как быть? Топить нужно — завтра занятия, а печь сломана. Кто же поправлять будет? Яков Андреевич рассердится, что у него в доме печь сломали, а нанять печника у меня положительно не на что, — горе настоящее. Сижу, горюю, к Якову Андреевичу идти вниз и говорить о своей беде — боюсь.
Ему, должно быть, уже сказали, и вижу, что идет ко мне вместе с Аксиньей, смеется: что голову-то повесила? Я вижу, что он не сердится, и обрадовалась.
— Поди, Аксинья, в подполье, накопай там глины да замочи ее. Я завтра сам исправлю, лучше старого будет. А ты, — обращается Яков Андреевич ко мне, — иди вниз ночевать, утром подольше спи, заниматься-то нельзя будет, а я печничать буду, ребят домой отправлю.
От этих простых, но задушевных слов всю мою заботу как рукой сняло, и я весело побежала с Аксиньей вниз, полезла вместе с ней в подполье глину копать. А вечером, перед сном, мы еще долго разговаривали и смеялись над тем, что печь «раздавили».
Вскоре после этого случая мою школу посетил г. епархиальный наблюдатель Г. Я. Маляревский. Со страхом и трепетом рассказала я ему этот случай. Думаю: «Беда, виновата я, печь в школе уронили, я из-за этого два дня не занималась, уроки пропустила». Но епархиальный наблюдатель отнесся к этому иначе, и ответы моих учеников ему понравились. Вообще, его посещение внесло в нашу школьную жизнь свет и тепло. И в тот раз, и в другие приезды Маляревского я сравнивала его с солнцем: приедет — осветит и согреет, рассеет мрак сомнения. Легче на душе после него, энергия удвоится, силы как будто прибудут. И занятия идут увереннее, чувствуются внутри какой-то огонь и любовь к делу.
V.
Легко и радостно было мне работать в дорогой Сосновской школе, потому что я была не одна. Всегда чувствовала заботу о. Димитрия. Школу он посещал не менее одного раза в неделю. Если приедет рано, то присутствовал на утренней молитве, после нее прочитывал сам житие дневного святого (двенадцать ежемесячных книг для школы были выписаны им же), заставляя учеников кратко рассказать содержание прочитанного. Иногда приезжал днем во время занятия, всегда первым делом спрашивал ребят, чью память сегодня совершаем и кто может об этом рассказать. Занимался не по одному лишь Закону Божию, а основательно проверял знания учеников по всем предметам, следил за их духовным развитием и, как тонкий психолог, всегда метко определял индивидуальные особенности каждого ученика. Всех их знал по именам. В своем приходе он знал всех от мала до велика, и если какого ученика начинали отвлекать от занятий домашними работами, то призывал родителей и разъяснял им, какой вред они приносят ребенку.
Уроки батюшка вел занимательно, живо, объяснял все большею частью наглядно. Ребятенки слушали его, затаив дыхание, глаз с него не сводили. На моих занятиях иногда сядет в сторону, следит за ходом урока, по окончании всегда укажет на недостатки. Указывал и на другие слабые стороны преподавания, замеченные им при проверке знаний учеников. Требовал от меня, чтобы я вносила в урок больше живости, не давала школьникам скучать и зевать и всегда помнила, что передо мною дети, и они, как голодные птенцы, ждут духовной пищи.
Несмотря на то что на вид он казался серьезным, строгим, ученики его очень любили. Как только покажется из-за часовни его буланая лошадка, все повскакивают с мест:
— Батюшка едет! Батюшка едет!
Захлопают от радости в ладоши, запрыгают на месте, выражая свой бурный восторг. Насилу успокоятся к тому моменту, когда он войдет к нам в класс своей быстрой, энергичной, но вместе с тем величавой походкой и начнет заниматься, или, вернее, беседовать с ними...
Многие ученики ни разу не видели храма, а понятие о нем имели лишь по картинкам. И батюшка предложил нам всем приехать 21 ноября к богослужению в село[6]. Крестьяне охотно дали нам лошадей, и мы поехали. День, на наше счастье, был солнечный, теплый. Длинной вереницей тянулись по узкой зимней дороге в лесу наши сани, розвальни, кошевки... Ехали очень весело. Мальчики часто выскакивали, бегали от кошевы к кошеве, менялись местами. Дорога прошла для всех быстро и незаметно.
Учеников средней группы батюшка пригласил к себе ночевать, потому что они готовились читать в церкви и он вечером хотел их лично прослушать. Для остальных учеников вместе со мной батюшка приготовил квартиру в доме одного крестьянина.
Надышавшись днем свежим, бодрящим воздухом, крепко спали мои ученики. Ночью, при слабом свете лампы, я всматривалась в их безмятежные, спокойные лица: никакой тревоги не выражалось на них. Счастливая пора! И сны, вероятно, видели свои, детские, радостные...
Рано утром поднялись мои ребятки, умылись, причесались, нетерпеливо ждали благовеста. Пришли к утрене — а ученики среднего отделения уже стоят с батюшкой на клиросе. С любопытством и вместе с тем со страхом осматриваются мои детки в храме. Никогда они не видели такого здания, такого украшения, множества лампад и свеч. Часовня наша бедная, школа помещается в крестьянском доме, а тут все сияет огнями, горит позолотой, иконы, дым кадильный, блестящее одеяние на батюшке и на диаконе... Усердно молятся они в доме Божием...
Девочка средней группы читала посреди храма шестопсалмие, другая — первый час, затем часы читали мальчики. Все читали на середине церкви, недалеко от нас, где стояли рядами остальные ученики. После службы батюшка показал им храм, объяснил некоторые изображения на святых иконах, всем подарил по образку, а чтецам — по небольшой, исполненной на металле иконке их тезоименитого святого.
Сколько радости и восторга вызвало все это у них!
В зиму мы посещали храм еще несколько раз, выбирая теплую погоду. На второй неделе Святого Великого поста ездили говеть.
VI.
В январе месяце, в сумерках, после уроков приходят ко мне в школу молодой парень и девушка, на мой вопрос — по какому делу? — заявили, что пришли учить молитвы.
— Что вы так вздумали учиться?
— Да мы венчаться на этой неделе собрались, поехали к батюшке благословляться свадьбу заводить, а он спросил нас, знаем ли мы хотя бы одну молитву, а я и Акулина ни одной оба не знаем. Он и говорит: «Так как же вы будете своих детей воспитывать, когда сами ни одной молитвы не знаете? Поучитесь молитвам в школе, тогда и повенчаю». Да вот он тебе расписку послал.
И парень начал искать в карманах «расписку»; не найдя, обращается к невесте:
— Акулина, где расписка-то?
— Да ты ее за голенище прятал.
Нашел, подает смятую бумажку, на ней рукою батюшки составлен список, какие нужно выучить молитвы.
— Хорошо, — говорю, — садитесь, буду вас учить.
Сели мои великовозрастные ученики за парту, начали заниматься. Жених уткнул лицо в шапку, невеста стыдливо опустила глаза.
— Ты что же, Елеазар, шапкой-то закрылся, ведь ты ничего не поймешь, — замечаю ему.
— Да мне штыдно!
— Все-таки откройся и повторяй за мной молитву.
Учили с объяснением. Так целую неделю ходили они. Как только ребята из школы, начнет смеркаться, Елеазар и Акулина идут ко мне в школу, садятся за парты, начинают учить молитвы. Акулина понимала лучше, чем Елеазар, а с ним приходилось биться. Потому ли, что ему «штыдно» было, или уж способности такие, не знаю. Через неделю батюшка, отзанимавшись в школе, послал за ними проверить их знания. Вместе с женихом и невестой пришли в школу и их родители. Проверив все выученное, батюшка предлагает все указанное им окончить, тогда обещает и повенчать.
Отец жениха начинает просить:
— Батюшка, не май ты их, брось, пусть они не учатся больше, ведь им штыд чистый ходить в школу, как ребятам маленьким.
— Так зачем ты его не учил маленького?
— А не знал, что надо учить.
— Ну вот, он теперь узнает, что учиться непременно нужно, и уж не задержит от школы своих детей.
— Ей-богу, батюшка, сколько будет, всех отдам в школу! — пообещал стыдливый жених.
Дня через три батюшка пообещал приехать, а эти дни предложил еще поучиться. К приезду мои «ученики» отличились, выучили молитвы, некоторые рассказы из Священной Истории.
VII.
Третий год моего учительства ознаменовался в истории школы важным событием: проездом по епархии посетил наше село епископ Антоний, ревнитель и насадитель церковных школ. Все ученики нашей школы поехали в село встретить архипастыря и получить благословение. Владыка приехал днем. При встрече в церкви пели ученики всех школ в приходе, коих было, кроме Сосновской, еще три — две министерские и одна церковная. Каждая учащая стояла со своими питомцами. После молебствия учащиеся подходили к благословению архипастыря. Отец Димитрий называл, какой школы ученики, а епископ задавал вопросы по Закону Божию. Дошла очередь и до моей школы. Мы стояли сзади и подошли после всех.
Владыка ласково обратился к Тане Барбашиной, умненькой девочке, и спросил ее тропарь праздника Введения во храм Пресвятой Девы. Таня прочитала его громко и отчетливо.
— Кого подразумеваем мы в словах: «Радуйся, смотрения Зиждителева исполнение?» — раздается тихий, внятный голос епископа.
— Божию Матерь, — отчетливо отвечает Таня.
— Здесь, в храме, есть изображение Введения во храм Пресвятой Девы? — спросил владыка следующего ученика.
Тот показал, где оно стоит. Многих еще спрашивал епископ, проверяя знание молитв, событий из Священной Истории. Одного старшего ученика спросил 9-й член «Символа веры», с объяснением. После всех учеников подошла я. Владыка мне сказал что-то такое хорошее, светлое, что я забыла все свои треволнения, заботы, мелочи жизни, сознавая в душе лишь важность того великого дела, участницей коего я имею счастье быть.
После отъезда преосвященного о. Димитрий в память этого события подарил всем ученикам по книге, оделил гостинцами и поблагодарил за хорошие ответы.
Все эти воспоминания моих первых лет учительства настолько мне дороги, что ни годы, ни жизненные бури не могут затмить их, как никогда не изгладится и память о двух светлых личностях, усердных церковно-школьных деятелях — епископе Антонии и о. Димитрии.
В нашем приходском храме, когда настоятелем его был о. Димитрий, сделали прекрасный новый иконостас. На иконе левого клироса изображены были Антоний Великий и Димитрий Прилуцкий — святые, в честь коих носили имена настоятель храма и епископ. Всегда при взгляде на эту икону вспоминается мне картина: на амвоне стоит, наклонившись к приблизившимся к нему детям, кроткий епископ, некоторым из них положив на голову руки, задает вопросы; детки уверенно отвечают ему, доверчиво смотрят в глаза. А сбоку, возле амвона, ближе к своей пастве, стоит наш любимый батюшка, о. Димитрий, выражение лица его радостное, уверенное. Он сделал все, что мог, он любит воспитываемое им новое поколение, он знает, какие семена сеет в девственную благодарную почву...
И вот — они оба ушли от мира сего, оставив другим продолжать то великое, святое дело, которому отдавали свою душу и любовь. Ушли, но живы в тех плодах, кои посеяли, живы в сердцах, к которым прикасались своим живым словом, в кои заронили искру Божию...
VIII.
Год за годом пошли мои дела в дорогой Сосновке. На третий год были произведены первые экзамены, к которым я приготовила первых четырех учеников. Год за годом выпускала из школы своих любимых птенцов, набирала новых. Ребята были славные, милые, их нельзя было не любить. На лето я не выезжала из Сосновки. Не на что было, жалованья едва хватало на содержание — на семь рублей в месяц не много поживешь. Да и, кроме того, я очень полюбила деревню.
И что за прелесть эта Сосновка с ее окрестностями! Какая красота и разнообразие природы! В лес ли меня потянет — в нескольких саженях непроходимый пихтовый лес, кое-где лужайки, посреди них, как нарочно, посажены купы крупных темно-зеленых пихт. К реке ли хочется — стоит только спуститься под гору, и течет в своих берегах красавица Тавда, отражая в воде деревья, густой стеной окаймляющие ее. В даль ли потянет, на простор полей — с другой стороны деревни поля, кое-где темнеют среди них липовые, березовые или осиновые колки. Даль, просторы, ширь... Сильного ощущения нужно — стоит только пойти на обрыв бабушки Пулихи: высокая-высокая круча сбегает обрывом к самой Тавде. Особенно хорошо там сидеть в бурю, прислушиваться к рокоту волн. В глушь захочется — так, чтобы чувствовать себя далеко от людей, от окружающей жизни, можно забраться в ущелья между горами — там теснота, лога, тишина. Иногда птица пролетит, прошумев крыльями, да лес гудит однообразно своими вершинами, как успокаивающая нервы эолова арфа.
Прелесть эта родная Сосновка! С каким наслаждением и любовью ходила я летом по ее окрестностям! Девочки часто сопровождали меня, иногда с нами бегали и мальчики — порыбачить.
Собралась вся наша юная компания, взяли котелки, картошек, хлеба и чаю и с закатом солнца — к нашему любимому озеру Тавлееву. Тропинка, ведущая к нему, идет возле высокой горы — узенькая, мягкая, лесная. Озеро открывается сразу, а вокруг него — громадный лес. Настал вечер, ребята разожгли большой костер, приставили к огню котелки — один с картошками, а второй для чая. Некоторые лежали ничком, подперев головы ручонками, смотрели, как пламя торопливо пробегало по сухой хвое и вспыхивало так ярко, что в лесу, в глубине его, казалось еще темнее, еще таинственнее...
Напились чаю, бросили в костер еще больше соснового хвороста, он вспыхнул ярким пламенем, освещая всех присутствующих и красиво отражаясь в озере, где огонь колебался, двигался, расстилался столбом. Искры так и летели в вышину, а в озере они казались падающими звездами.
Мальчики возились, играли, бегали около огня, бросали в озеро камушки, прислушиваясь к плеску воды, а наигравшись, сели около меня. Некоторые стали просить, чтобы я рассказала сказку. Другие запротестовали:
— Нет, сказку страшно в лесу слушать, испугаться можно, лучше житие какого-нибудь пустынника.
— Пустынника! Верно, пустынника! Вы ведь про кого-нибудь из них и без книги знаете! — А сами озираются кругом, всматриваются в черную жуть леса и теснятся ко мне поближе. А самый маленький, Павлик, положил ко мне голову на колени и почти заснул.
Озеро чуть светит в темноте ночи... Вдруг закричал коростель, все вздрогнули от неожиданности, а он закричал еще и еще...
— Ребята, да ведь он здоровается с нами! — весело прервала удручающую тишину бойкая Таня.
— Верно, верно! — закричали дети.
Тишина и жуть слетели с нас, все заговорили, засмеялись. Догадливый Саша убежал в избушку, там на очаге развел огонь, приготовил место на нарах. Вернулся к нам и доложил, что лесной дворец готов. В самом деле, спать уже было пора. Мы вошли в избушку, и утомленные ребята скоро заснули.
А мне не спится. Я встала и вышла. Отошла несколько сажен от избушки, села на сваленное бурей дерево и прислушалась к самой себе. В груди росло такое чистое, великое чувство, что я готова была плакать от его избытка. Лес как будто говорит с ночью, шепчет своими листьями, переговариваясь с миром Божиим. Так тихо, тихо... Чувствуешь себя так близко, близко к Богу, хочется молиться Ему как Отцу. Ведь это Его дом, Им созданный, а не руками человека, вложен тут не слабый разум человеческий, а необъятная, необъяснимая мудрость Божества...
Начинало светать. Короткая июньская ночь пролетела скоро. В озере плеснула рыба, другая. Пролетела стая уток, прошумела своими крыльями. Природа просыпалась, будто пела. И сердце сливалось с природой, хвалило вместе с птицами Создателя. Нет, такие ночи и переживания никогда не забываются.
Стоило проснуться одному, как тут же поднялись все мои ребятки. Побежали умываться к озеру, начали готовить удочки.
— Не будем сегодня удить, ребята, — заметила я.
— Почему?
— Видите, как все хорошо здесь. Все живет, радуется. Вон трава — и та старается выглянуть на свет Божий, а мы будем рыбу обманывать, на крючок имать... Нет, не будем.
— Ну, что же, не удить — и так сойдет. Может быть, неводом когда поудим, а теперь где будем чай пить — здесь или в деревню пойдем?
— Здесь, ребята.
Живо все приготовили, напились чаю, прибрали посуду и собрались домой.
— Бегите, ребятки, я одна за вами приду.
И у ребят лишь пятки замелькали, да слышались еще недолго голоса, ауканье и громкие возгласы... А я шла одна и чувствовала, как все живет около меня — трава, вода, великаны-деревья и птицы. Хотелось громко крикнуть, что жизнь прекрасна и я люблю ее и радуюсь ей. Сердце не вместит всю любовь к Божьему миру, и руки его не обхватят... Я чувствовала в себе так много внутренней силы и мощи, что на подвиг была способна.
IX.
Пройдет лето — осенью за ученье снова принимаемся. Зимой вечерами сидим в классе: или читаю ребятам что-нибудь, или стихотворения распеваем. Или пойдем гулять, любуемся бездонным небом. Начну рассказывать им о движении планет, величине видимых звезд, их расстоянии от земли, о Млечном Пути. Вместе поражаемся величию природы, мудрости Творца, все так устроившего. Теперь, по прошествии многих лет, я вспоминаю милые лица своих друзей учеников и радуюсь, что шли они ко мне с открытой душой, поверяя все свои «секреты».
Однажды Ваня с Алешей пришли утром на уроки, переглядываются между собой, на меня глянут — как будто что сказать хотят и не смеют. Класс начинает наполняться. Говор, гул, смех кругом — детский, серебристый. Я сидела у стола, когда Ваня подошел ко мне, обнял за шею и шепчет в самое ухо:
— Я вам скажу, только вы никому не говорите. Шли мы вчера с Алексеем из школы, а у Кузьмы в бане в окне стеклышко так и светится, я и говорю Алексею: давай бросим глызкой — попадем или нет? Так нам стало охота стеклышко это сломать. Алексей взял глызку, бросил и попал в самое стеклышко, оно сломалось, а мы испугались и убежали. Только вы, ради Христа, никому не говорите!
Вот в чем состоял их секрет, которым они поделились со мной. Что же я должна была сделать? Если серьезно рассудить, то ведь в них уже начали проявляться хулиганские наклонности. Я должна была настоять, чтобы они шли к Кузьме, сознались и заплатили за разбитое стекло. Этим они были бы наказаны, почувствовали всю нелепость своего поступка, и я бы не стала их сообщницей в столь некрасивом деле. Но я так не сделала. Пусть меня осуждают, но я не могла так сделать и не хотела, даже мысли в голову не допустила, чтобы выдать их. Если бы я поступила так «рассудительно», тогда прощай откровенность. Они тогда еще хуже что-нибудь сделают, но уже не придут ко мне, не обнимут за шею, не шепнут на ушко о своих проделках. И какой же я им товарищ буду, если выдам их?
В тот же день после занятий я пошла с ними гулять. Во время прогулки они во всех подробностях рассказали о происшествии, показали разбитое стекло. Я обещала, что никому не скажу, и убеждала их не делать так больше, не бросать глызы, палки и камни куда попало.
Несмотря на мое «укрывательство», из них не вышло хулиганов. Оба они в настоящее время отбывают воинскую повинность и пишут мне славные письма. Мне не пришлось краснеть за своих питомцев, хотя никаких наказаний у меня не полагалось. Не могу я наказывать; если уж кто сильно провинится, то я лишала такого виновника очереди вечеровать со мной в классе. Это для них было чувствительно, так как нашими вечерами, проведенными вместе, они очень дорожили.
Встречались и такие, с которыми много приходилось бороться, и трудно было их исправить. Особенно помню двоих — Мишу и Леву. Первый был очень способный, но и упрямый. Если не захочет что делать, то его никакими мерами не принудить. Все пишут, а он положит ручку и сидит. Стану настаивать, а он ляжет на парту и лежит. Тогда я сделаю вид, что не обращаю на него внимания, а сама украдкой наблюдаю. Он полежит-полежит, повыжидает, поглядывая на меня, возьмется за ручку и начнет работать. Особенно на уроках арифметики он так делал. Знаю, ему не стоило большого труда заниматься, но — не желал. Душа его для меня, при всем старании, осталась тайником. Бывало, сидит в школе с нами вечером, ребята спрашивают наперебой о том, о другом, рассказывают шумно, откровенно, а он смотрит на нас пытливо темно-синими глазами, словно изучает, и очень редко примет участие в разговоре. И как же я бывала рада, когда он присоединялся к общему разговору!
Свое упрямство Миша оставил лишь во вторую половину последнего учебного года, когда стал деятельно готовиться к выпускному экзамену. Он был очень самолюбив, я задела у него эту струнку, и он, не желая сдать экзамен хуже других, бросил свое упрямство, закончив учебу одним из лучших. Но по окончании школы он отошел от меня, не был так близок, как другие. Ведь обычно из нашей «семьи» выпускники не выходили. На уроки, разумеется, ходили редко, но воскресные чтения посещали исправно, принимали участие в пении и чтении в часовне, нередко приходили вечерами в школу. Словом, не отдалялись от школы и от меня, лишь отношения наши немного изменялись: они чувствовали себя свободнее, чем раньше.
А Лева сердечный был мальчик, смышленый, но его неудержимо тянуло на драку. Чуть кто обидит его — никакого ответа нет, кроме драки. Вспыльчивым был в высшей степени. Уж я убеждала его, внушала, что он делает плохо, — соглашается, но в то же время заявляет:
— Рад бы я не драться, да никак терпения не хватает. Как кто обидит, кулаки сами сжимаются.
Сколько он, бедняга, пережил унижений из-за этого! Иногда при всех учениках заставлю просить прощения у побитого — он опять соглашается. Даже заплачет, прося прощения, а случится кто обидит его — опять кулаки в ход пошли. Сколько я с ним ни билась, а не скажу, что исправила. Теперь я его потеряла из вида, он уехал жить в город, и я не знаю, какой из него вышел человек, хотя знаю обо всех своих бывших учениках.
У нас как-то так устроилось, что ребята писали мне письма. Я была очень довольна этим, потому что в письмах они свободнее излагали свои мысли. Я же поощряла их к такой откровенности и никогда не высказывала неудовольствия, даже если что и неприятное мне напишут. Проверишь себя, разберешься, и, если ребята в чем-то ошибаются, объяснишь им, а если они правы, тоже этого от них не скроешь.
Некоторые из писем сохранились у меня до сих пор, очень жалею, что не все. Привожу дословно их записки, исправив лишь ошибки.
Письмо Степы.
«Здравствуйте, дорогая моя учительница И. К. Я вам посылаю поклон. Вы не ездите летом домой, будем гулять, как вы здесь будете, а если уедете домой, то нам скучно будет страсть. Пожалуйста, не ездите! Будем мы плакать. Научился бы я хорошо задачи решать — поставил бы пяташную свечку, Бога поблагодарил, а то я не умею решать. Я молюсь каждый вечер, все прошу Бога научить меня; может, и научусь. Вот еще что я сказал бы вам, — поди, не поглянется это: домой-то я пришел да Демку (младшего братишку) хотел бить. Он за мной побежал, книгу просит, я не даю, он меня царапать начал по губе. Я заплакал, осердился, побежал бить его. Бабушка не дает, потом я его все-таки треснул, он залез за печку и ревет. Мне купили сапоги, давали 4 рубля. До свидания! Я вам еще стишочек спишу тут же, вот он:
Учительнице
Из пышного дома, от знатной родни
Ты вышла на скорбную ниву,
Решив невозвратные юности дни
Отдать неземному порыву.
В селении бедном, в далекой глуши
Крестьянских детей ты учила,
Всю силу великую бодрой души
Ты в дело свое положила.
Ты светом науки, души теплотой
Крестьян просвещала и грела,
Любила ты всех их любовью святой,
За долю их сердцем болела».
К стыду своему, должна сознаться, что не знаю, чье это стихотворение, откуда он его взял, но оно тронуло меня. Значит, милый мальчик думал обо мне, хотел сделать мне приятное, выбрав и написав это стихотворение. Только ко мне оно мало применимо: не «из пышного дома» и не «от знатной родни» вышла я на дорогу учительства, а из такой же крестьянской семьи, из того же народа. И вышла я не на «скорбную ниву» — нет, скорбной она для меня не была, эта нива, пока я жила в Сосновке. И не трудно мне было там дорогое мое учительство, все было дорого, все любимо.
Письмо Ионы по окончании им курса.
«Здравствуйте, милая моя И. К.! Посылаю я вам свое почтение и с любовию низкий поклон. Благодарю вас за вашу карточку и уведомляю: тятя что-то захворал, присягу в волости еще не принял. Я собирался в воскресенье идти в часовню часы читать, никак не мог, — по солому ездил, воды привез, коней напоил, все один. Может, вы гулять пойдете и попроведаете тятю? Остаюсь жив и здоров, того и вам желаю. Ваш ученик, любящий вас Иона Коркин. Извините, я карандашом написал, чернил нет».
Писали дети мне и коллективные письма, если им нужно было сообща высказать что-нибудь важное. Вот одно из них, которое я храню и даже временами перечитываю.
Напишу маленькую подробность относительно этого письма. Обычно записки, если они были, дети отдавали мне утром, до уроков. А с этим письмом дело обстояло иначе. Замечаю: Алексей, Киприан и Иона весь день волнуются. Но не выспрашиваю, жду, когда сами скажут, — так я поступала всегда. Вот и большая перемена прошла, а я так ничего и не узнала. Только когда пошли из школы, Киприан сунул мне в руку мелко сложенный лист бумаги и бросился бежать, за ним поспешили и Алексей с Ионой. Я отпустила всех учеников, стала читать и чувствую, что краснею, что сердце сильнее бьется, и думаю: «Господи, вот где беда-то! Как же я завтра взгляну на них?!»
Вот оно, памятное письмо.
Письмо от Алексея Барбашина, Киприана Бадина, Ионы Коркина.
«Здравствуйте, дорогая наша учительница И. К.! Не гневайтесь вы на нас за наше письмо, а больше мы терпеть не можем, тяжело нашему сердцу. Завелся в деревне у нас неприятель, этот барин Е. И.[7] Мы его страсть не любим за то, что он к вам ходит, вечером сидит, и вы нас уже вторую неделю не звали к себе вечероватъ. А тут еще гулять ходили с ним, — мы вас сами видели, своими глазами, третьего дня вы вечером с ним ходили. Я уже спать хотел ложиться, ко мне прибежали вечером Алексей и Иона, говорят, что сами видели, как вы с ним рядышком прошли. Я скорее обулся, без шапки побежал, все мы трое стали за угол, а вы уж больше не пошли с ним, он один от школы к старосте прошел. Мы хотели глызами в него пустить хорошенько, живо бы отвадился к вам ходить, да вас побоялись. Его Бог накажет за это, вот сам-то и захворает: к больным ходит. Мы уж молимся Богу, чтобы горячка из деревни ушла, он уж тогда уехал бы, либо сам хоть захворал, не ходил бы все-таки к вам. Вы перестали звать нас вечероватъ, и все из-за него, грех ему будет за это. Мы думали, что вы нас любите, а вы уже не любите больше нас, а барина любите. Ради Христа, не ходите вы с ним гулять, в школу нашу тоже его не пускайте. Мы писали это письмо и все трое плакали, нам жалко вас, вы нас не любите уже. Мы ведь видим, любили когда нас, так вечером-то с нами были, ни с кем не гуляли. Ребята младшие ничего не знают, что они и понимают! Задачи мы решили, а стих потому и не выучили, что сговорились вам письмо писать. Вы, поди, шибко на нас осердитесь, — боимся страсть как. Писал Киприан дома в горнице, и Алексей с Ионой тут же были. Письмо это вам от всех троих».
Разумеется, я не «прогневалась» на них, но письмо это в высшей степени поразило меня. Какие они чуткие, и как осторожно нужно жить, внимательно относиться к себе и своим поступкам. Тут же я пришла к решению, которое написала на полях их письма себе для памяти: «Вы правы... Кроме вас, дети, я никого не должна любить!.. Так оно и будет!»
X.
Я почти забыла, что я «неправоспособная» учительница — не имею никакого документа об образовании. Но один случай заставил меня всерьез подумать о своих правах. Вблизи города освободилось место учительницы в церковно-приходской школе, учеников там было человек 60. Отец наблюдатель предложил членам отделения назначить меня на это место. На заседании отделения некоторые его члены были согласны с этим предложением, но один батюшка бурно запротестовал. По его мнению, неправоспособную учительницу без диплома назначать в церковно-приходскую школу, да еще вблизи города, невозможно. Отец Димитрий, узнав все это от наблюдателя, передал мне со словами:
— Вот, сколько я говорил вам, чтобы держали экзамен, а вы и внимания не обращаете на это. Видите, как плохо не иметь почвы под ногами. Хоть того лучше вы в школе занимайтесь, а «вывеска» все-таки нужна.
Я тогда решила: «Хорошо, батюшка, раз без прав я вам не нужна, во что бы то ни стало осенью я буду правоспособной! Но, — прибавила я мысленно, — из Сосновки все-таки никуда не поеду!» Я не хотела получить место получше, будь оно хоть в столице, а не около нашего городка с двухтысячным населением, но вот что беспокоило: Сосновскую школу грамоты могут преобразовать в церковно-приходскую и тогда попросят меня освободить место. На то, что мы и теперь проходим курс церковно-приходской школы, и испытания проводим по полной программе, что мы теперь только числимся «школой грамоты», не обратят ведь внимания. Вот для того, чтобы укрепить за собой место в Сосновке, я и решила добиться диплома.
По окончании учебного года поехала в Туринск, приобрела программы и учебники, нужные пособия и начала готовиться. Большое содействие мне оказала матушка игуменья Мария. Как бывшая воспитанница ее монастыря, я обратилась к ней с просьбой о помещении. Она с сердечной готовностью дала мне стол и приют. Для занятий определила меня в свободную в то время от службы церковь, на хоры. Тут я устроилась, как в классе: разложила учебники, развесила по стенам географические карты и целые дни проводила за книгами.
Громадную помощь в занятиях оказала мне бывшая воспитательница Туринского епархиального училища, а потом учительница второклассной школы Зоя Дмитриевна Лепехина. Несмотря на слабое здоровье, подточенное учительством, она тратила дорогое ей время на уроки со мной, в особенности по славянской грамматике и русскому языку. Услугу эту она оказала мне совсем безвозмездно. Кроме того, доставала мне необходимые учебники, давала много полезных советов. Я сдала экзамен именно благодаря ее помощи, за что осталась ей признательной на всю жизнь.
«Не без добрых душ на свете». Не встреть я матушку игуменью Марию и Зою Дмитриевну — едва ли я имела возможность так радоваться, получив диплом, почувствовать почву под ногами и крылья за спиной. Сдав экзамен, я стала учительницей не только на деле, но и «на бумаге», а это очень важно.
С легким сердцем начала я в тот год школьные занятия, вернувшись из Туринска. Была уверена, что из Сосновки не уволят, не лишат учительского места: в отделении хранится мое свидетельство на звание учительницы. Не чувствовала я, что надвигается на меня большое горе, как туча черная и нежданная.
В декабре приехал отец наблюдатель с ревизией и сообщил, что меня как правоспособную назначили учительницей в церковно-приходскую школу в деревню Кантыпка, которая находилась в том же приходе в 20 верстах от Сосновки, дальше на север. Жалованья я буду получать больше, а именно — 12 рублей 50 копеек в месяц. Нечего и говорить, как тяжело подействовало на меня это назначение! В мыслях я не имела покинуть эти красивые горы, обрывы, леса и озера, эту дивную местность. Расстаться с Яковом Андреевичем, с Аксиньей, бабушкой Еленой, со всеми моими друзьями, что ходили ко мне на воскресные чтения, а их так много?! Как будто в родной семье я жила среди них.
А ребята? Как же я с ними буду прощаться? Всех их до одного жаль, ведь родные они мне...
Вот Коля, он всех слабее учится. Мне казалось, что я его люблю меньше других, — нет, я ошиблась. Недавно его сосед по парте потерял карандаш и спрашивает у Коли: не брал ли он? А Коля, мой малыш, первогодник, удивленно так вскинул на него свои карие глазки и убежденно говорит:
— Что ты, Ваня! Стану я карандаш брать! Разве можно чужое брать? Бог за это накажет, да и грех ведь.
Я стояла неподалеку, все слышала и подумала: «Так вот ты, Коля, какой у меня! Как рассуждаешь, а я и не думала, что ты такой». И Коля стал мне мил. А карандаш нашелся в книге у Вани.
Или этот Алёша, тоже младший. Как начал учиться, случился с ним грех: понравилась ему коробочка Сени, в которой тот держал перья, и взял ее. Когда Сеня вечером заявил мне, что пропала коробочка, я сразу предположила, что взял ее Алёша. Во-первых, потому, что в большую перемену он сидел на Сенином месте и искал что-то в парте, во-вторых, очень уж поспешно убежал из школы. Назавтра я позвала его одного и спрашиваю:
— Алёша, брал у Сени коробочку?
— Взял, — говорит мне шепотом и густо краснеет.
— Где она?
— Дома, в ящичке лежит...
— Почему ты ее взял?
— Она светленькая.
— Нужно отдать ее Сене.
— Я сбегаю, отнесу ему, только вы меня простите, больше ничего не возьму.
Потом подходят радостные такие оба с Семёном. Один мне сообщает, что ему Сеня эту коробочку подарил, а другой — что ему коробочку не жаль отдать: Алёша сам сознался, принес, — пусть возьмет себе.
И этот Семён — такой он добрый, такой отзывчивый, что часто последний свой кусок отдает товарищу. Если удается ему купить на случайные гроши какое-нибудь лакомство, то обязательно принесет в школу и поделится, особенно с самыми бедными.
Да все, каждый по-своему мне мил, и вот нужно с ними расстаться. Говорят, утопающий за соломинку хватается, так и я: поехала к о. заведующему со слабой надеждой — не поможет ли он чем? Но он, разумеется, был бессилен оставить меня в Сосновке и посоветовал спокойно отнестись к перемещению. Говорил, что дела в Кантыпке будет побольше, ведь я одна буду заниматься. И хотя он состоит заведующим, ездить туда часто не сможет за дальностью расстояния, и все уроки мне придется вести самостоятельно, без его помощи. Попросил работать так же, как в Сосновке. Утешил, нечего сказать, еще прибавил горя, ведь в чужой для меня деревне я буду заниматься в полном одиночестве, без указания, направления и поддержки. Прошли незаметно святки...
Седьмого января, ровно изо дня в день через шесть лет, как приехала, я покинула любимую, родную мне Сосновку. Накануне в последний раз сходила в часовню со своими ребятами. Слушала, как они пели, читали, а помогать им не могла. Слезы душили меня, светлые воспоминания всплывали в моей памяти: как мы встречали тут первую Пасху, какое всегда отрадное настроение давала мне совместная молитва с учениками и с народом, именно здесь, в этих убогих стенах...
Повез меня Яков Андреевич. Оба с Аксиньей они оплакивали меня, как дочь. А сколько слез было пролито мной и учениками... Той боли, которую я чувствовала, расставаясь с учениками, никакими словами не передать.
За рекой я села в кошеву, оглянулась и вижу: Киприан упал на дорогу и плачет навзрыд, ребята шапками машут, прощаются... Я легла на дно кошевы и так со слезами приехала в Кантыпку.
XI.
Деревня с первого взгляда произвела на меня удручающее впечатление: стоит на левом низком берегу Тавды, леса близко нет, окружена болотами.
Как только въехали в деревню, увидели бегущего по улице мальчика и остановились. Я спрашиваю у него — где школьная квартира? Он бойко заскочил сзади кошевы и радостно говорит:
— Вы учительница будете?
— Да...
— Вот слава Богу! Мы уж давно ждем вас!
— Ты разве учишься?
— Учусь в среднем отделении. Когда к вам придти — сегодня или завтра?
— Идите сегодня, если хотите.
— О, я мигом всех ребят соберу, ведь с осени не учились, сбегутся все сейчас же!
И верно, как сказал Петя, так и сделал. Не успела я осмотреться, нагрянули ко мне будущие ученики. Кстати замечу, что эта встреча с Петей, его радостное приветствие немного облегчили мою тоску. Учеников набралось сразу человек сорок. Ребята бойкие, не забитые, в первую же встречу они так шумно и смело рассуждали со мной, что я начала сомневаться: смогу ли установить нужную дисциплину? Но все устроилось. Ученики были славные, хорошо подготовленные, так как одна из моих предшественниц (их за три с половиной года существования школы сменилось две), г-жа Хлестова, была первым педагогом и воспитательницей во всем нашем уезде. Очень редко, как необычное явление, встречаются на школьной ниве такие работники, как она. Ее жизнь — это школа и ученики. Личного — ничего нет. И дело в Кантыпке было поставлено как следует.
Но я все равно скучала но Сосновке, вспоминала своих учеников. Вела с ними переписку.
Помещаю здесь некоторые письма, написанные мне сосновскими ребятками.
«Здравствуйте, И. К.! Кланяюсь вам поклон, спасибо вам, И. К., за память обо мне, за любовь вашу. Письмо я от вас получил, благодарю вас за это письмо. Послали вы записку бабушке Парасковье, я ходил к ней и прочитал эту записку. Она говорит, рада бы поехать я к ней погостить, да дома некого оставить: если оставить Василья (сына), он всю картошку пропьет, если оставить Алешу — до колена грязи будет. Плачет она об вас. Остаюсь любящий вас К. Бадин».
«1905-го года, января 21-го дня.
Здравствуйте, дорогая и многоуважаемая наставница моя И. К.! Желаю от Господа Бога доброго здоровья, в делах и учении — успехов. Еще благодарю я вас, что вы выучили меня. Я сроду вас не позабуду. Приезжайте к нам, я тоже к вам приеду или, быть может, пешком приду. Живу я, никуда не хожу. Ездили мы на речку по воду, лошадь шибко разбежалась, я упал, расшиб колено. Два дня не выходил из избы, а теперь, слава Богу, жив и здоров. Охота мне у вас побывать, пошлите письмо с кем-нибудь, и я приду к вам. В. К.»
«Здравствуйте, И. К.! Сильно я стосковался об вас. Благодарю за то, что вы не оставили меня безграмотным, а выучили, спасибо вам, моя мамонька и как родная мать. Скучаю я об вас шибко, отпишите, ради Христа, письмо, карточку проводите. Приезжайте, ради Бога, повидаться со мной. Все я про вас думаю, день и ночь все на уме. А вы, поди, забыли меня. Отпишите мне, когда мы повидаемся, я так и знать буду. Тятя пировал три дня, а я все сидел дома и плакал об вас.
Алексей Барбашин».
«1905-го года, апреля 26-го дня.
Здравствуйте, И. К.! Кланяюсь я вам, большой и низкий поклон, желаю от Господа Бога доброго здоровья. Еще вам поклон от Феоны, Савватия, Ивана Балдина, Кирилла, Тимофея, Якова Грубцова, Андрея, Алексея, — все вам кланяются по низкому поклону. Тоскую я шибко. Мы свою коровушку “ученую”продали Сане Котину за 14 рублей, купили хлеба и на рубашки. Яшу отдали бабушке в работники, вырядили коровку маленькую, и она дойная. Курочки нам к Пасхе наклали 56 яиц. Благодарю я вас за то, что послали мне отрывной календарь. Сильно тоскую о вас, все держу на уме, плачу часто. Отпишите мне письма чаще, мне хоть веселее будет. Видел я вас недавно во сне. Писал один и плакал. Киприан Бадин».
Не могу удержаться, чтобы не поместить здесь еще одно письмо Киприана Бадина, писанное им мне через десять лет, с театра военных действий.
«1915-го года, сентября 27-го дня.
Здравствуйте, многоуважаемая и дорогая моя учительница И. К.! Уведомляю Вас, что по милости Всевышнего я жив и здоров, того и Вам желаю от Господа Бога. Шлю я Вам от души сердечный привет, уведомляю, что получил от Вас письмо, конверты и бумагу.
За все это я Вас благодарю, благодарю тысячу раз, ведь я с родины не получал письма 4 месяца. Заботился, печалился, ждал письмо и Вашему обрадовался, как ангелу небесному. Благодарю Вас несколько раз. Ведь на войне это первая радость и счастье — получить письмо.
Пришлось и мне сражаться за веру, Царя и отечество. Бог хранит меня до сих пор, хотя сколько раз приходилось быть в бою, ходить в атаку.
Когда я пошел на службу, Вы мне подарили свою карточку, я ее теперь храню, всегда она со мной в памятной книжке. Будет когда скучно, достану Вашу карточку, смотрю и говорю сам себе: “Карточка ты, карточка, что ты видишь, какие бои, какой огонь; как сильный гром, рвутся снаряды, взрывы, жужжание пуль, — всему ты свидетель”. И вот вчера получил Ваше письмо уже в сумерках, прочитал с радостью, а писать темно, и насилу скоротал длинную ночь до разговора с Вами. А пули всю ночь свищут, как у нас в жар пауты около коней, и думаю я: “Вот если меня Господь сохранит, велит выйти домой, приду, все расскажу Вам, чему мы с карточкой были свидетели”. Пули вовсе не страшны, почему-то их не боюсь, а если сидишь в окопе, снаряд прилетит, недалеко от окопа разорвется, так оглушает — с полчаса ничего не слышишь, а земля кверху на несколько сажен поднимается. Но я предаюсь на волю Божию, одно думаю: помог бы Господь проклятого врага победить, прогнать его с нашей русской земли; все этого желают. Быть может, Господь и сохранит меня, Его воля.
Был у меня задушевный товарищ Степа, жили — как родные братья, да в ночь с 17 на 18 сентября моего друга Степу убило сразу двумя пулями — в голову и сердце, сразу отдал Богу душу. В ту же ночь мы взяли в плен 114 нижних чинов, 2 офицеров, добыли более 200 винтовок, 3 телефона, 2 ящика патронов. Скажу Вам в конце письма свою радость: представили меня к награде — Георгиевскому кресту. Скоро получу и обязательно тогда сообщу Вам. Будьте так добры, сообщите мне, где мои братья — Миша, Яша и Гриша (у него три брата на войне, один убит) — ни писем я от них не получал, ни адреса не знаю. Маме и Ване скажите от меня привет, да я им отдельно пишу.
Прошу Вас, не забывайте меня, пишите, я Вас до гроба не забуду. Если Господь даст здоровья — вернусь домой, а если велит Он здесь положить мне свою жизнь — буду умирать и тоже вспомню Вас.
Остаюсь жив и здоров, слава Господу Богу, бывший Ваш ученик, преданный Вам К. Бадин».
XII.
В первую весну после моего приезда в Кантыпку здешние крестьяне перемеривали пашню и попросили меня рассчитать, у кого сколько земли — ближней, средней и дальней в отдельности. Я с удовольствием согласилась и целую неделю сидела с ними на сходе, высчитывая квадратные сажени. Мерили-то они сами, а я ходила по полю, записывая длину и ширину. У некоторых на три души в семье было 15 десятин земли, а у иных на три же души — десятин пять, пять с половиной. Все это крестьяне уравняли, снова землю переделили как следует.
Во время этой работы я немного сблизилась с крестьянами, узнала их поближе. Меня поразили типы настоящих кулаков, каких в Сосновке совсем нет. Недаром многие из кантыпских жителей и дома имеют хорошие, и пристройку крепкую, у некоторых дворы обнесены такими заплотами, такими крепкими воротами, что не скоро попадешь к ним — не так, как в Сосновке, у тех все развалилось. Хотя пьют вино кантыповские не меньше...
Квартира для школы и учительницы здесь была наемная. Батюшка возбудил ходатайство о бесплатном отпуске леса на постройку школы, но лесное ведомство разрешило взять лес из дачи, находящейся в 60 верстах, и к тому же еловый, когда верстах в 4—5 от деревни находился прекрасный строевой сосновый лес. Опять написали куда следует, и переписка эта об отпуске леса растянулась на годы, как это ни странно в местности, столь богатой лесами. Пришлось все это время жить в наемном помещении.
Дом ветхий, мрачный, с небольшими оконцами. Классная комната еще сносная была: четыре окна и не так холодно, так как расположена над жилым помещением. Но высота комнаты — всего три аршина. От неисправной трубы угар и чад проходили к нам в класс, каждое утро мы буквально задыхались от дыма. Сразу открою настежь дверь и форточку, очистим воздух и тогда начнем занятия. До обеда еще ничего, а с обеда уже обязательно начинает болеть голова — успеем к тому времени угореть. Все запахи кухни, помещавшейся под классом, были у нас вверху, особенно тяжел был запах свиных щей и ржаного хлеба. По запаху мы каждый день знали, что пекут или варят хозяева.
Пол в квартире одинарный, внизу слышно, когда ребята пойдут на перемену и шумят. Детишки сознавали всю зависимость своего положения и старались ходить тихо, не стучать ногами, не кричать громко, но ведь их было больше сорока человек, так что не было физической возможности соблюдать абсолютную тишину, не беспокоить хозяев.
Переменить эту квартиру не предоставлялось возможности: богатые в свои дома не пускают: нет у них нужды отдавать лучшие комнаты для ребят, а беднота сама ютилась в плохих и тесных избенках. У школьников были и другие неприятности. Например, был такой случай. По соседству с квартирой в огороде стоял большой зарод сена, ребята в перемену взобрались на него и ну кувыркаться, кататься с него кубарем, вновь взбираться... Я залюбовалась, глядя на их веселье: радуются жизни и солнцу (дело было весной); я ведь не знала, что сено портится, если его мять, а то бы запретила эту игру. А хозяин сена, как увидел ребят на стогу, не говоря ни слова, взял ременный бич, прибежал и кое-кого успел ударить порядком. Я возмутилась страшно, наговорила мужику много неприятных вещей... Однако после этого дети уже не кувыркались на сене, а играли на площади у реки.
Да, ведь я начала описывать школьную квартиру, но отклонилась от темы.
Что касается моей комнаты в квартире, то приходится лишь удивляться, как я могла там жить. Помещение мое было над нежилой комнатой, пол не двойной, и снизу свободно проникал холод. Три оконца все обращены были на север. Внутренних рам совсем не имелось, даже летние рамы были полусгнившими. Несколько стекол было разбито, а отверстия заклеили тряпками и бумагой. С осени до весны я буквально не видела света Божия: все окна снизу доверху покрывал толстый слой льда — не тоньше вершка. Когда случится оттепель и польются у меня потоки воды с окон, вверху можно было оттаять маленькую «гляделку» на улицу, но потом ее опять затягивало льдом.
В углах всегда намерзало немало льда и снега. Бывало, я ночи не могла спать от холода. Жутко было, когда зверем завоет сибирская вьюга: кажется, вот-вот она ворвется через окна ко мне в комнату, разрушив ветхие рамы и разорвав в клочья тряпки и бумагу.
Выдержала я в такой квартире четыре года благодаря тому, что Бог наделил меня от природы крепким здоровьем. Я отделалась одним лишь воспалением легких.
Помню, однажды заехал в школу доктор, сел в моей комнате пить чай, и вдруг говорит:
— У вас тут откуда-то дует, позвольте пересесть вот на тот конец стола.
— Это из окна: видите, бумажка отстала.
Пересел он на другое место — опять на него дует, из другого окна. Он садится на третье место. В конце концов отказывается от чая, говоря, что недавно болел он плевритом, поэтому боится получить осложнение. Пришлось перейти со стаканом в класс, там уж никаких осложнений не предвиделось.
Вспоминаю всю эту обстановку и удивляюсь: она меня не угнетала, как будто иначе и быть не могло. Такие случаи, как опасения доктора за свое здоровье, меня даже забавляли, как излишние нежности. Ведь живу же я, ничего мне не делается. Ну, днем поболит голова от угара, а к вечеру же пройдет...
XIII.
Привыкла я понемногу и к Кантыпке. Дети — везде дети. И здесь они были ласковы ко мне. Класс был у нас теплый, особенно в углу за печкой. Там было большое помещение, где днем дети складывали свою верхнюю одежду. Вечером же мы ставили туда стол, скамью, стул. Придут мои милые девочки, иногда и мальчики, — сядем туда и поем, читаем, рассуждаем...
Если придет к нам ученик Дема, тогда у нас сколько угодно шума, возни и веселья. Такой был он живой, подвижный и остроумный мальчик — просто прелесть. Чуть не до слез доведет иногда девочек, особенно кроткую, умненькую Маню, — и тут же рассмешит: «Не плакай, душа любезна!» (Он услышал эту фразу от инородцев[1].)
Девочки были развитые, милые, писали отлично сочинения на разные темы, на пословицы. А Маня и Лиза — те даже стихи сочиняли. У меня сохранилось их стихотворное переложение рассказа Григоровича «Прохожий». По развитию они были обе одинаковы, обе любили много читать, понимали прочитанное и очень любили поэзию. Только часто они спорили: Лизе больше нравился Пушкин, а Маня зачитывалась Лермонтовым, многое хорошо наизусть декламировала, часто приводила к подходящему случаю поэтические строфы — всегда с чувством, с душой.
Поскольку я вспомнила о наших зимних вечерах, встает в моем воображении детское личико Саши, хозяйского ребенка, — он был неразлучен с нами. Я его застала крошечным, всего двух лет, когда перебралась в Кантыпку. Рос и развивался он при мне и все детские болезни перенес на моих руках. Каждый вечер, бывало, сидит с нами, складывает домики из кубиков и слушает или поет. Когда ему исполнилось пять лет, он играючи выучился у Мани хорошо читать. Любил слушать рассказы об Иисусе Христе, в особенности о Его страдании, смерти и воскресении. Пристанет к девочкам и просит:
— Говорите мне про Бога, как Иисус Христос на земле жил.
Девочки начнут рассказывать, а он все уже знает наизусть, часто поправляет их или останавливает, когда они что-то пропустят.
Сидит он раз праздничным днем с Маней у окна и напевает:
Ах, идет снежок-снежочек,
Попрыгивает, поскакивает,
На птичку поглядывает.
Птички полетывают,
Птички попискивают
На нашем дому.
На мой вопрос: кто тебя этому научил? — отвечает:
— Ты разве не видишь? Посмотри в окно, я все это вижу и пою.
Я сразу же записала эту его фантазию, потому что меня очень удивила такая наблюдательность пятилетнего ребенка, да еще крестьянского.
XIV.
Беда всегда приходит, когда ее меньше всего ждешь. Восемнадцатого мая я поехала в Сосновку на несколько дней. 19-го там был крестный ход по полям, и мне очень хотелось принять в нем участие. Отец Димитрий отслужил на полях восемь молебнов, некоторые с акафистами. Крестный ход закончился уже к вечеру.
Батюшка вернулся домой усталый, прилег на постель в ожидании чая и — больше уже не встал с нее. Тут и скончался от кровоизлияния в мозг.
Смерть его поразила всех не только своей неожиданностью, но и потому, что все его любили. Он был настоящим пастырем и душу свою полагал за людей. Отдал им свои молодые силы. Поступил он в этот захолустный приход прямо с семинарской скамьи, а курс окончил вторым учеником, имел все возможности поступить в академию, но поехал трудиться в глухой уголок. И позже, по своим качествам и заслугам, мог устроиться где-нибудь получше. Преосвященный Антоний, хорошо его знавший и искренне любивший, неоднократно предлагал ему место в нашем губернском городе, но о. Димитрий отклонял это предложение. Ему не хотелось расставаться с тем народом, которому отдал свои молодые годы и силы. Свыкся со всеми, всех хорошо знал. В приходе он открыл пять школ, три церковные и две министерские. Всегда посещал их по мере сил и возможности. И школьное дело всегда оставалось для него делом любимым.
И вот — сразу, неожиданно подкралась смерть, скосила его, еще молодого, полного сил и энергии. И умер он прямо с трудов своих. Последний молебен в Сосновке он служил уже почти вечером, в часовне, всех принял к кресту, как будто прощался с ними. Благословил свою любимую паству в последний раз. После этого он не жил даже и двух часов. На похороны его собрались все прихожане, храм наполнился плачем и рыданиями. Все чувствовали тяжелую, незаменимую утрату, это было общее горе.
Мне казалось, что вместе с о. Димитрием улетела душа школ, особенно Сосновской, в которой он принимал такое деятельное участие. Осиротели наши бедные школы. Я не могла представить себе, как пойдет дело, когда ушел из жизни наш вдохновитель. Вечная ему память.
XV.
В июле приехал в приход новый священник. При встрече со мной первые его слова были о школе. И как же меня обрадовали именно эти его слова! Отец Иоанн все внимательно расспросил у меня и сразу высказал намерение устранить главное неудобство — наемную квартиру, приобрести свое здание. Такое его отношение подняло мой дух, убитый смертью о. Димитрия. Я увидела, что и новый батюшка будет опорой школы. Это мое предположение потом вполне оправдалось на деле.
В Кантыпке была винная лавка. Я сгорала от зависти, не могла равнодушно пройти мимо нее: такое красивенькое, светлое, уютное здание с большими окнами. Ходила мимо и думала: «Вот школа бы у меня такая была! Вот бы класс был! Красота! Вдоволь было бы света, тепла, чистого воздуха». Но мечты эти казались мне совсем несбыточными. Дело дошло до того, что в лунную ночь нарочно пойду с девочками гулять, остановимся напротив лавки, любуемся, мечтаем вслух. Стоит лавка на берегу Тавды, удобно было бы поблизости устроить ребятам ледяную гору. Никто уж тогда не препятствовал бы бегать, играть сколько угодно, не было бы неудовольствия ни с хозяевами, ни с соседями. А она, эта лавка, облитая лунным светом, как будто подзадоривала нас, сверкая стеклами окон. Болезненно хотелось прочесть на вывеске: «Церковно-приходская школа» вместо слов: «Казенная винная лавка № 109-й».
И мечта осуществилась. Закрыли винную лавку в Кантыпке. Батюшка немедленно приехал и предложил крестьянам приобрести это здание для школы. Крестьяне охотно согласились, и бывшая лавка стала школьным зданием. И радость же была у нас в этот день! Ведь почти никогда в жизни не сбываются заветные мечты, всегда разлетаются в прах воздушные замки. А тут — самая заветная, самая лелеянная моя мечта исполнилась!
Пятого августа крестьяне ожидали приезда начальника губернии[2], поэтому на работы не ходили, сидели у земской квартиры. Здание для школы уже было приобретено, но внутри все еще стояло, как было в лавке. И вот крестьяне решили, пока было свободное время, убрать полки, решетки, перегородки. Только треск стоял! Очищали, готовили место грядущему, хоть и маленькому, но — свету.
Я стояла тут же, и переживания мои не передать словами. Ребята скачут, радуются: какая у них хорошая школа будет — с просторным двором, с будущим садом. Они сами хозяевами будут, их эта школа... К осени помещение было отремонтировано, освящено, и мы перебрались на новоселье в свою школу, где мне пришлось прожить целых пять лет.
В первую же весну после покупки здания по инициативе о. Иоанна устроили праздник древонасаждения. Батюшка отслужил молебен, окропил сад святой водой, своими руками посадил несколько деревьев. В новой школе я уже не испытывала тех неудобств, какие были раньше. Только жить бы да радоваться! Класс просторный, полный света и воздуха. Отец заведующий приобрел новую классную мебель — парты, доску; купил наглядные пособия, волшебный фонарь с картинами, куда лучше сосновского. Словом, обставил школу как следует.
Я работала, вела занятия, но родную Сосновку все равно не могла забыть.
А там после моего перевода школа просуществовала еще пять лет, и, к глубокому моему огорчению, ее перевели в другую деревню.
Как это было больно мне! Да ко всему еще мне самой пришлось принимать участие в уничтожении школы. Отец Иоанн предложил мне поехать в Сосновку и составить опись имущества, книг — всего, что можно было уложить в ящики для отправки в ту деревню, куда перевели школу. Своими руками укладывала я школьное имущество, разрушая то, в создании чего принимала горячее участие.
Вспомнилось пережитое, вспомнился о. Димитрий, его труды, уроки, его любовь к детям и наши поездки в храм... Стою на коленях перед ящиком, укладываю книги, а слезы душат меня, словно хороню дорогое и близкое мне существо. И так... школы в Сосновке не стало, совсем не стало!
Приближалась Пасха. Мы готовились в Кантыпке встретить святой праздник. А душа моя болит о Сосновке. Как там встретят? Где и с кем проведут мои бывшие ученики эту ночь? Кто там споет Пасхальный канон? Не помолятся ли молча, как прежде они молились? Учительницы в деревне нет, руководить некому.
В Пасхальную неделю приехал в Кантыпку знакомый сосновский крестьянин. Первым делом спрашиваю: как встретили праздник?
— Да хорошо-то как! — отвечает он. — Пели в часовне. Так мы были радехоньки, сердце веселилось!
И рассказал мне, что все это устроила моя первая еще ученица Саня, теперь уже взрослая девушка. Собрала бывших моих учеников, тоже взрослых, они спелись и «по старой памяти» встретили праздник, как и со мной встречали в часовне. И все это устроила моя дорогая, славная Саня, в числе первых пришедшая ко мне учиться...
А давно ли, кажется, она была маленькая, никак не могла запомнить, сколько в году недель. И записывала она, и спрашивала я ее часто — все равно забывала. Наконец, я изобрела такой прием: взяла серебряный полтинник и две копейки, показала ей: видишь, сколько тут?
— Полтинник да две копейки, — наивно говорит Саня.
— Иначе как скажем?
— Пятьдесят две.
С той поры она уже не забывала, сколько недель в году. Школу окончила, большая выросла и часто вспоминала этот случай.
— Ведь, — говорит, — как это просто. Если забуду, то в памяти они и встанут: серебряный полтинник и две копейки.
XVI.
Придется вернуться к весьма тяжелым воспоминаниям. Но раз начала писать все, то напишу и это, пережитое мною в Кантыпке. Разумеется, во всех своих несчастьях человек сам виноват. Виновата и я. Много горьких, тяжелых минут пришлось мне пережить, перестрадать. Пришлось пережить много борьбы из-за учеников, из-за школы.
Хотя бы вот такой случай. В школе у меня учились и русские, и инородцы. Последних было немного, и они каким-то образом не участвовали в расходе на школу, который был, кстати сказать, очень незначительным. Однажды в разгар урока входит в класс сельский староста со знаком на груди — мужик грубый, упрямый, противник школы. Часто он поговаривал на сходе, что зря участвует в расходе на школу, ведь у него в семье никто не учится. Вошел он с серьезным видом, помолился на иконы и, не говоря доброго слова, грубо заявляет:
— Книжки у ребят пришел отнимать!
— Какие книжки? — спрашиваю я и жду, что дальше будет, а сердце стучит сильнее, начинаю волноваться. Ученики сжались в кучу, испуганно, вопросительно смотрят на меня, как будто спрашивают: что будет дальше?
— Ребят из школы выгонять хочу! — продолжает староста.
— Каких ребят?
— Вот этих — Серьгу, Демку, Пашку, Ваньку, Коську. Они не наши, а макары. Да что тут толковать! Эй, вы, пострелы, вылезайте из-за партей-то, давайте сюда книжки и живо айда домой! — Свирепо, свирепо крикнул он им: — Наша школа, мы хозяева, хрестьяне, и чужих не пустим. Отправляйтесь, нечего тут проклажаться.
Я обратилась к ученикам, чтобы они спокойно сидели на местах. Вижу — «изгнанники» побелели все, губенки дрожат, глаза полны слез, и я тоже чувствовала себя неважно. Попросила старосту не шуметь, не распоряжаться в школе, доказывала, что он не имеет права отказывать ученикам в учении, гнать их вон. Школа существует для всех желающих учиться, а не для одних избранных. Но куда тут! Он и слушать не хотел, поставил ультиматум: принесете к воскресенью по 3 рубля с человека — учитесь, не принесете — не ходите в школу. Эта цена, назначенная старостой с вогулов, не только полностью покрывала все расходы общества для школы, но давала еще избыток. Я попросила принять инородцев в общую раскладку расхода по школе — что-то около 5 копеек в год с платежной души, — ни за что! Три рубля с человека — и тогда учитесь...
Наконец, хотя и поздно, я догадалась попросить его удалиться из школы, не мешать занятию, что следовало бы сделать с самого начала. Когда он ушел, об окончании урока не могло быть и речи. Ученики столпились около меня, «изгнанники» со слезами кинулись:
— Неужели меня выгонят? У тяти денег нет платить, а учиться охота, ох как охота!
— У моего тяти тоже денег нет, — вот подать, побор надо платить, в кассе занял, где уж за меня заплатить?
— У нас за хлеб еще не отданы деньги, силой хожу, — тятя хотел в работники отдать, да я выпросился в школу. Теперь, если деньги за меня запросят — вовсе не отдаст меня.
Они со всех сторон облепили меня, и не одна горячая детская слеза упала мне на руки. Я собрала все свое мужество, чтобы не подать им вида, что не меньше их волнуюсь, успокоила их, дала им слово, что из школы их не выгонят, я ручаюсь за это.
Какое тяжелое впечатление произвело все это на меня! «Вот они, — думала я, — настоящие-то тернии учительства. Ворвется грубый человек, своим вмешательством коснется души так больно, так безжалостно. Разве я могу допустить, чтобы моих ребят выбросили отсюда? Ведь они для меня все: и друзья, и товарищи, и цель жизни. Я всю себя, свою молодость, силы, душу им отдаю, живу ими, и вот хотят оторвать от меня часть моей души и сердца. Где же оно, это всеобщее обучение[3]? Когда придет оно, так желанное, давно ожидаемое, — тогда зависимость от крестьян не будет тяготеть над головой учащих. Не придет староста, не скажет: “Ты, Васька, учись, а ты, Колька, убирайся вон!”»
Тут же для себя я решила: чего бы мне ни стоило, не выпущу ребят из школы. Так и сделала. В ближайшую же субботу поехала к о. заведующему, доложила об этом случае и попросила его указаний.
Выслушав все внимательно, о. Иоанн посоветовал мне прежде всего успокоиться, не волноваться так по этому поводу. Напомнил, что везде, во всех учебных заведениях учащиеся вносят плату за обучение. И в данном случае придется примириться с мнением общества, настоять, чтобы деньги были внесены. Но я-то знала, что внесут плату лишь более состоятельные, а беднота возьмет ребят обратно. В голову мне пришла такая мысль: расходы на школу от общества ничтожны, школе много помогает церковь, вот и пусть эти ученики будут стипендиатами уездного отделения училищного совета.
Против этого заведующий ничего не имел, лишь заметил, что если мы и оставим ребят на таком основании, все-таки пререкания и неприятности с обществом будут продолжаться, крестьян не убедить. В результате моей поездки батюшка разрешил мне действовать самостоятельно, как найду лучшим. Я же действовала по своему твердому решению, что не выпущу ребят; какую угодно борьбу вынесу, в крайнем случае свои деньги за них отдам, но будут они учиться.
Вот еще один случай. Учился у меня в школе мальчик Гриша, любимец дедушки Егора. Два года Гриша посещал школу, и дедушка был очень доволен. Гриша ему читал жития святых, записывал, что было нужно. Перешел Гриша в старшее отделение, учится хорошо. Но однажды в большую перемену входит ко мне дедушка Егор — суровый, мрачный на вид. Ученики ушли обедать, некоторые играют во дворе, я была в комнате. Обращается он ко мне с такими словами:
— Неладно ты Гришутку учишь, ох неладно!
— Как неладно?
— Да так. Спрашиваю вечор у него: что, мол, тебе задано? А он мне читает задачу — все сотни да тыщи, большие тыщи! К чему это нам, хресьянам? Нам этих тыщей-то и во сне не видать никогда, не то что наяву. А тут он их считает да записывает. Вот, ономеднись он учил «Живый в помощи» — это дело, без этой молитвы в лес не пойдешь, а тыщи — не надо. Ты учить, так учи ладом, что нам надо, а что ни к чему — это оставь.
Долго я говорила с ним, убеждала, что «тыщи» оставить не могу, должна им обучить, как должна учить и стихотворения, против коих он тоже восставал. С дедушкой-то Егором я могла столковаться; хоть и не совсем, но убедила его, что в жизни и «тыщи» знать не мешает.
Если посмотреть издали на этот случай, он покажется пустяковым: говорит ничего не понимающий старик, вмешивается не в свое дело, указать ему на дверь — и только. Но по моей душе такие случаи не скользили бесследно, а оставляли глубокий след, больно ударяли по сердцу. Такие случаи вносили смятение в мою душу. Приношу ли я действительно какую-нибудь пользу окружающим? Не толчение ли воды в ступе — все мои старания? Не переливание ли «из пустого в порожнее»? Где настоящая польза? То ли я делаю, что нужно? Сомнения стали мучить меня.
Иногда целые ночи до утра не могла спать, все думаю, думаю... Начала анализировать, критиковать свою деятельность, и в результате появилось недовольство собой, своей работой. Энергия стала ослабевать, веру — эту горячую веру, с которой всегда шла на учительское дело, я стала терять.
Бывало, на уроке увлекусь, занимаюсь хорошо, горячо так объясняю что-нибудь, и вдруг — как холодный душ, мысль в голову: «К чему это? Какая здесь цель? Я им объяснила действие деления, или глагол, или другое что; в жизни это, в их крестьянском обиходе — пригодится ли?» И придет мне на ум дедушка Егор со своими рассуждениями.
И, как нарочно, мелкие факты жизни влияли на ослабление веры в дело. Приходит солдатка, просит написать письмо мужу. Пишу. Словоохотливая баба сообщает:
— Ходила к Степану (окончивший курс ученик), просила его написать, да он пятак просит, а у меня едва на марку нашлось.
Как мне это больно стало! Пятак! Да разве он не слышал в школе, что не за пятаки нужно делать добро, разве я его так учила, чтобы развить в нем кулаческие наклонности? Разве я не боролась всеми силами именно с этим злом, потому что в Кантыпке оно выражено больше, чем где-либо в этой местности? Кулачество — это самое больное мое место, — и вот, кто он еще — ребенок, а уже хочет идти по следам своих родичей.
Как раз в этот тяжелый период в местных «Епархиальных ведомостях» появилась короткая заметка одного батюшки, бывшего учителя, известного знатока школьного дела. Он высказал ту мысль, что, прослужив учителем десять лет и больше, педагог уже становится не так деятелен, его нервы портятся, теряется терпение и выдержка. В общем, проработав несколько лет учителем, становишься инвалидом. Какое сильное впечатление произвела эта заметка на меня! Я сразу подумала: это верно и метко написано, и вполне применимо ко мне. Прав батюшка; вот он меня не знает, а как будто про меня написал, я ведь больше десяти лет служу.
Отец заведующий во время своих посещений (он приезжал за год раз 5—6, а то и больше) успокаивал меня, говорил, что все хорошо, и советовал не обращать внимания на мелочи. Но в душе у меня будто что-то убили, оскорбили. Разрушили то, чему я верила, чем жила, чем молилась. А без веры в свое дело не бывает и успехов.
Даже школьники стали казаться мне не такими, как раньше. Я их не любила уже той настоящей любовью, как раньше. Они чувствовали это и тоже смотрели на меня по-другому, я стала им чужой. Их личная жизнь, огорчения и радости теперь мало занимали меня. Ребята казались какими-то вялыми, апатичными: ничем не интересуются, задают мало вопросов, неразвиты, нет в них огонька любознательности, недружно живут между собой. Но кто же виноват в их тупости и вялости? «Я, и только я, больше никто и ничто», — сразу же приходил в голову ответ, наносящий мне нестерпимую душевную боль.
В конце концов мое состояние сказалось на результатах работы. Приехал о. наблюдатель, проверил мою школу и написал в ревизионном журнале: «Успехи нашел удовлетворительными». А ведь раньше, во все годы моей службы, наблюдатель отмечал: «Успехи по всем предметам очень хорошие». Мне казалось, что словом «удовлетворительные» он мне еще снисхождение сделал, пожалел меня. Быть может, у меня «слабые» успехи. Ведь я в глубине души сознаю, что не то у меня в школе, что было раньше: не та я, другие и ученики.
Я созналась о. наблюдателю, что мне тяжело живется, но о своих переживаниях не сказала. Объяснила плохое свое состояние усталостью, переутомлением. Заявила, что если это не пройдет, то уйду из школы совсем, так как не имею права занимать место учительницы, сделавшись инвалидом. Он тут же предложил мне переменить место, указал на две школы, кои могут поднять мой упавший дух. Речь шла об образцовой школе при второклассном училище и соборной школе в городе Туринске. Нужно немедленно подать прошение, пока места там были свободными — занимались в этих школах временные заместительницы.
Я поблагодарила за предложение, но в душе решила, что не гожусь ни в одну из этих школ. В соборной школе нужно иметь дело с городской детворой, а с ней я совершенно не знакома: в городе никогда не жила, к деревне же привыкла и люблю ее. В образцовую при второклассной перевестись рискованно: смогу ли я сама-то быть образцовой? Вот раньше, пожалуй, смогла бы хорошо вести там дело, а теперь — нет.
В ответ на настояния о. наблюдателя я обещала «подумать» и потом решить.
Где набраться сил? Раньше эту внутреннюю силу помогали обрести курсы, которые устраивал епархиальный наблюдатель Г. Я. Маляревский. Они были всегда так хорошо организованы, что, несмотря на усиленные занятия, усталости не чувствовалось, происходило духовное обновление. Но теперь Г. Я. ушел от нас, после него и курсов-то нет уже который год.
XVII.
Некоторую поддержку моему упавшему духу давали занятия медициной. Когда я еще жила в Сосновке, мне удалось немножко познакомиться с подачей первой помощи в несчастных случаях, с некоторыми болезнями, уходом за больными и лечением.
Поводом послужило следующее. 8 ноября в Сосновке местный праздник, напились мужички как следует, подрались, одного так побили, что еле живого домой принесли, истекал кровью, четыре раны на голове, руки, ноги — все растерзано. В деревне был случайно становой пристав, бывший фельдшер. Пошел составлять протокол, пригласил меня помочь ему и перевязку сделать. Я боялась вида крови, но пересилила себя, помогла ему, насколько сумела. Пристав сдал больного на мое попечение и уехал.
На следующий день я пришла одна делать свою первую перевязку. Волосы на голове больного от крови слиплись, пришлось их снять, что я и сделала. Раны промыла раствором борной, присыпала йодоформом (все это мне оставил пристав), и так делала каждый день. Раны хорошо залечились, загноения совсем не было. Мужик скоро поправился.
Тут я увидела, что действительно оказала хотя бы небольшую помощь. Мне захотелось посерьезнее заняться медициной, чтобы иметь возможность помогать другим.
В тот же год с весны началась сильная эпидемия брюшного тифа. В Сосновку прибыл для борьбы с тифом медицинский персонал. Я попросила разрешения помогать им в уходе за больными, что мне и было позволено. Кроме ухода за тифозными, в Сосновке был открыт временный амбулаторный прием с различными болезнями. На приеме я старалась быть как можно чаще, чтобы познакомиться с подачей первой помощи и лечением несложных болезней. Время было свободное — весна и лето, ничто меня не стесняло, свободно могла отдавать свой досуг уходу за больными.
В октябре эпидемия стихла. Медики уехали, снабдив меня аптечкой. Я начала принимать больных после занятий, в будничные дни, а в праздники — во всякое время дня. Врачебный пункт отстоит в 90 верстах, врачу не всегда бывает возможность приехать по вызову. Если какой-нибудь несчастный случай — помощь необходима немедленно, а врач или фельдшер в это время уехали в противоположную сторону верст за сто. Ведь наша матушка Сибирь так богата расстояниями. Такие случаи были: семилетний братишка в игре своей маленькой сестренке долотом отсек указательный палец, даже отрезанную часть потеряли. Сделать перевязку, остановив кровотечение, было делом нетрудным. У одного парня молотильной машиной оторвало три пальца на руке, сорвало мускулы с ладони; ничего, без осложнений прошло, лишь никому я не позволяла, кроме себя, делать перевязку, чтобы не загрязнили рану.
Мне кажется, что каждому учащему, живущему в глуши, необходимо иметь хотя бы небольшие познания по медицине и домашнюю аптечку. Какой-нибудь пустяк без немедленной медицинской помощи дает иногда серьезное осложнение. Например, заведется в школе чесотка, — если не уследить, не вывести ее сразу, то все могут заразиться; сделать же серную мазь против нее нетрудно.
Если не изучавшая специально медицину учительница сделает перевязку раненому, остановит кровотечение, наложит, где нужно, согревающий компресс, окажет помощь при ожоге, даст слабительное, жаропонижающее, успокоительное, то этим вреда не принесет. Будет гораздо хуже, если крестьяне будут лечиться своими наговорами, знахарством, средствами вроде порошка из сушеных воробьев, медвежьей желчью от чахотки, пить медные опилки при ушибах и кое-что еще похуже.
Приучая народ пользоваться медицинскими средствами, можно подорвать вредные суеверия.
В серьезных случаях, не зная как поступить, всегда можно написать участковому врачу, вызвать его; когда он осмотрит больного, поставит диагноз, назначит лечение, может сдать этого больного на попечение учащего. Уж не так трудно после занятий сходить к больному, смерить температуру, подать лекарство, следить за ходом болезни. Когда «выходишь» трудно больного, особенно ребенка, то с этой радостью ничто не сравнится.
Но вот и темные стороны занятий медициной, — не темные, а вернее, печальные недоразумения, огорчения.
В одну осень — в конце сентября — появилась эпидемия, чего — я не могла понять. Температура высокая, симптомы у всех почти одинаковы, похожи на брюшной тиф, который я еще в Сосновке изучала, но проходит быстрее. Даю жаропонижающее, слабительное, делаю компрессы, обертыванья, а болезнь определить не могу. Произошло уже два-три смертных случая — значит, что-то серьезное. Доктора вызвать нельзя, 90 верст расстояния — это еще не беда, но дело в том, что бездорожица, погода непостоянная: река то застынет — нельзя ходить и ездить, то совсем распустится. Кое-как к 12 ноября установилась санная дорога.
А болезнь тем временем развивалась все сильнее.
Приехал доктор, пригласил старосту и просит его указать ему, где больные.
— Нет больных, ваше благородие!
— Как нет?
— А очень просто: все здоровы, нет у нас никакой болести в деревне.
Так доктор ничего и не добился от старосты. Приходит ко мне и сообщает результат своей беседы со старостой. Всех больных я знала наперечет, потому что к каждому вновь заболевшему всегда меня приглашали. Оделась, пригласила доктора пойти со мной в те дома, где есть больные.
Больных мы нашли 18 человек, и доктор определил сыпной тиф, который уже принял форму эпидемии, так как изоляции никакой не было.
Во время нашего обхода не обошлось без курьезов. Подходим к дому, где жила больная девушка лет семнадцати, ее мать выбегает на крыльцо и поспешно спрашивает меня:
— С кем это ты идешь?
— С доктором.
— Так сама-то ты иди, а ты, барин, уж подожди на улице, тебя я в избу не пущу, потому что Палагея у меня потеть начала, неровно ты ее изурочишь!
Как мы ни уговаривали бабу, чтобы пустила нас в избу — ни за что! Одну меня приглашает, а с доктором — на порог не пускает. Старались доказать ей, что если Палагея начала потеть, значит, кризис наступил, и помощь доктора нужна в это время, — нет, не пустила, и кончено. И в других домах на посещение доктора косо посматривали, как будто говорили: «Что ему нужно? Зачем он пришел? Еще уморит, пожалуй». На вопросы его о времени заболевания, о ходе болезни ответы давали весьма неохотно.
После обхода больных доктор призвал старосту, сказал, что болезнь заразительная, больных нужно отделить, найти квартиру для временной больницы. Приедут эпидемический врач, сестра милосердия, за больными будет правильный уход. Но когда этот вопрос обсуждался на сходе, то крестьяне единогласно постановили: квартиру не нанимать, медицинский персонал не принимать, а уж если Бог спустил горячку — Его воля, доктора тут ни при чем.
Доктор уехал, не добившись ничего. Между тем эпидемия усиливалась, в некоторых домах лежала уже вся семья поголовно; здоровые из соседних домов ходили к больным иногда без всякой надобности, просто «попроведать», заражались и переносили болезнь в свои дома. Меня приглашали к вновь заболевшим, но что я могла сделать с широко развившейся эпидемией? Кроме советов об уходе — ничего. Но от посещения больных все-таки ни разу не отказалась, хотя мучило сомнение, ведь сыпной тиф — не брюшной, передается и через воздух, не занесу ли я его в школу? И, как на грех, у меня два ученика заболели тифом.
Через некоторое время приехал доктор, но не один, вместе с ним приехали полицейский пристав и исправник. Они решили настоять на изолировании больных и этим прекратить дальнейшее развитие эпидемии.
На сходе поднялся настоящий бунт:
— Ни за что, никого нам не надо! Больных не дадим: всех уморят доктора. «Христову горячку» не остановишь, уж если кому Бог велит умереть — докторам не помочь.
Бунтовали и шумели так сильно, что пришлось исправнику некоторых главарей посадить под арест. Несмотря ни на какие меры — ни на увещания, ни на строгость, ни на разъяснения, как опасна зараза, — полиции и доктору не удалось убедить их в пользе правильного лечения и изоляции. Так они и уехали, не добившись ничего, кроме озлобления крестьян против... меня.
Выпущенные из-под ареста мужики очень были обижены своим наказанием, ведь им пришлось за «мир» посидеть. Обсуждая свое злоключение на сходе, они решили, что во всем этом я виновата.
— Ребята, учительнице не хочется самой ходить к больным, так она и вызывает докторов и фершалов, чтобы самой дома сидеть.
— А ведь и правда, ребята, если б не она — начальство никогда не узнало бы, что у нас горячка, не наехало бы. Похворали, похворали бы, кому Бог привел — выздоровели или умерли, Его воля. Она, она виновата.
Много неприятных вещей наговорили обо мне по поводу моего участия в эпидемии. Пришли к тому заключению, что мне «самой лень ходить», так и выписываю докторов. Такой отзыв не порадовал меня, тем более что я всегда охотно шла к больным, посещение их меня не тяготило нисколько. И вот они это мое добровольное участие приняли уже как бы за обязанность. Если приедет доктор, приступит к исполнению своих прямых обязанностей — значит, он меня заменяет...
Больно было это очень. «Ну, — думаю, — за что они вооружились против меня? Вот, первую мысль о моей виновности подал И. С., а давно ли я сидела почти целую ночь у постели его сына, следя за кризисом и делая все, что нужно, чтобы поддержать его слабеющее сердце? Сын его уже поправляется, а он так “отблагодарил” меня, что мне никогда не забыть. К каждому больному из его семейства я всегда охотно шла, и они ко мне обращались даже чаще других. Тогда зачем же они идут ко мне?»
А эпидемия из Кантыпки перешла уже в другие деревни, приняла угрожающие размеры. Временно прислали на всю волость ротного фельдшера, он ездил по деревням и лишь регистрировал вновь заболевших, доносил о них врачу. Врач же приезжал всего два раза в месяц, потому что бороться на месте с эпидемией без изоляции невозможно.
Только к весне эпидемия понемногу стала спадать. Боль, нанесенная по поводу ее, у меня не проходила. Даже явилась мысль — окончательно уничтожить аптечку, прекратить прием больных, коих приходилось принимать не очень большое количество — человек 70 в месяц, не более. Но это решение не пришлось исполнить: не могла отказать, когда обращались ко мне или просили навестить их.
Особенно много пришлось ходить в эпидемию скарлатины, через год после тифа: тут болели дети, многие из моих учеников, их братья, сестренки.
Одним из первых пригласил меня И. С., который на сходе поднимал бунт против меня. У него сразу заболело трое детей, я каждый день ходила к ним, делала смазывание, ванны. К детям я относилась внимательно, любовно, но с хозяином дома не могла говорить. Сделаю что нужно, дам указания матери, а его упорно не замечаю, хотя он всегда стоял у кровати своих детей, смотрел, что я делаю, а при уходе благодарил меня и говорил:
— Не брось, завтра приди еще, дай тебе Бог здоровья!
XVIII.
Год от года увядали мои силы и здоровье. Непосильная борьба с обстоятельствами мало-помалу подтачивала меня. В «хорошей» школе много было больных вопросов, решить которые не было сил. Например, «дровяной» вопрос, — в сущности, пустяковый, но он один сколько волнений приносил!
Здание у школы большое, при наших сибирских морозах нужно топить хорошо, но часто мы сидели без единого полена дров. Сожжем утром последние дрова, назавтра нет нисколько. После занятий ребята берут салазки, идут к «добрым людям» просить на истопку. Где дадут, где прогонят, но в результате все-таки дня на два дров притащат.
В воскресные дни я не раз ездила с ребятами за валежником. Соберем, что по силам, привезем, тут же ребята распилят, наколют — иногда таким образом целую сажень дров наготовим. Но ездить за валежником можно только осенью, когда снег еще не укрыл землю.
Пойду к попечителю[1] — часто его дома не застанешь, а когда и дома, он помочь не в силах. Дрова для школы должны привезти Иван или Степан, но у них самих бабы изгороди возле дома рубят, а Иван со Степаном пьянствуют. Бьемся, бьемся, топим экономно, мы со сторожихой кладем в печь поленья по счету, а в результате — в холодные дни ученики сидят в классе в шубенках, чернила замерзают, и в перемену дети, как тараканы, около печи греются.
Кто этого не испытал, тот не поймет, какое большое лишение — сидеть без дров. Это тот же голод. Ничему я так не завидовала, как дровам. Иду мимо какого-нибудь хозяйственного мужика, у его двора — поленница дров, и думаю: «Вот бы у моей школы столько дров было!»
Дровяную нашу нужду батюшка отлично знал, при каждом посещении школы говорил попечителю, что нужно школу основательно обеспечить. Попечитель подобострастно отвечал:
— Да надо, батюшка, знаю, что надо, я вот ужо на сходке поговорю, нельзя же без дров сидеть. Похлопочу, батюшка, будь покоен, не заботься, улажу всё.
Батюшка скажет и уедет, а попечитель займется своими делами, благо — он первый богач в деревне. То у него лесные подряды, то дровяные, то ездит покупает пушнину. Он и на сход-то редко являлся...
Я поеду в село к о. заведующему, упомяну между прочим, что дров опять нет, а батюшка скажет, что нужно требовать у попечителя школы. Я в конце концов стала совсем замалчивать этот вопрос, который стал «сказкой про белого бычка». Ведь все равно: я буду жаловаться батюшке, батюшка говорить или писать попечителю, но от этого дело не улучшится. Попечитель скажет очередному мужику, тот привезет воз с дровами, мы его сожжем, — и опять начинай сначала.
К довершению всего, я была очень одинока. Глушь, дальность расстояний, неудобства дороги... Казалось, живешь заброшенная, всеми забытая. Товарищей ближе тридцати верст нет, каждая поездка к ним обходится рубля в два, бывает сопряжена с массой неудобств, да и времени свободного не находится. Так и жила одиноко. Изредка ездила к о. заведующему — раз, иногда два раза в месяц, когда удобная дорога, а временами и два месяца никуда не выглядываю. В семье батюшки я все-таки немного отдыхала душой: поведаю свои горести, а если есть, то и радости, наберу книг из их сравнительно богатой библиотеки. Они никогда в книгах мне не отказывали, за что им сердечное спасибо. Вовсе плохо было бы, если бы лишена была этой духовной пищи.
Мои обязанности стали меня утомлять, в некоторые воскресные дни прямо-таки не было силы (не физической, конечно) проводить чтения. Сижу одиноко в своей квартире, зябну и думаю безотрадную думу:
«К чему все это? Много ли пользы я принесла своими занятиями и чтениями? Проводила противоалкогольные чтения, туманные картины показывала о том, как портит алкоголь внутренние органы... Вот и лавку винную в деревне прикрыли, а разве пьянство в деревне уменьшилось? Не больше ли вреда приносит шинкарство? — только вино вздорожало. Недавно в пьянстве мужика убили. Нет, это только в книгах хорошо пишут: борьба с пьянством, школа отучит вино пить... Как же! Вот я боролась, как умела, а в результате сама сделалась инвалидом, все потеряла. А мужики сходят в часовню, придут на чтения, послушают меня внимательно, потом вернутся домой, соберутся человека два-три — и пошло! Бутылка, другая... При каждом удобном случае пьют, рукавицами без вина не сменяются. Нет, бессильна я бороться с окружающим злом! Не мои слабые силы тут нужны, а железная, несокрушимая воля, на которую не произведут никакого действия удары судьбы, которая не преклонится и не сломится. А я что? Первые же слабые бури пригнули меня к земле, и опустила я руки в борьбе».
Раньше с детьми я занималась очень спокойно, дисциплина устанавливалась сама собой, без всяких усилий с моей стороны. Если я когда и волновалась, то при учениках сдерживалась, а теперь стала раздражительной. Дисциплина вследствие моего раздражения стала падать, а при плохой дисциплине невозможны хорошие успехи. Занятия мои из захватывающего, радостного, яркого дела превратились в какую-то обезжизненную механическую «учебу». Я все это понимала, чувствовала, но никак не могла исправить дело, от этого еще сильнее раздражалась и все портила.
Вот мрачная страничка из моего дневника того времени:
«Кончена жизнь. Это я ясно вижу и сознаю. Где прежняя энергия, сила воли, дорогие мечты о полезной деятельности? Во мне ли жизнь не била ключом? А теперь — все погибло, умерло. Прожила лучшие свои годы, не достигнув ни одной мечты, сбилась с пути и растеряла свои идеалы. Я, как живой мертвец, стою над своей собственной могилой, где похоронена радость бытия. Не спастись мне от этого медленного умирания, не вырваться из когтей апатии, захватившей меня. Сознание духовной смерти мучит меня. Легче бы было, если бы за мною, как призрак, не стояла я прежняя, какою была совсем недавно. Даже оплакивать это дорогое прошлое нет сил, только вспышки, проблески, во время которых я рву и мечу в бесплодном усилии подняться».
Наконец я пришла к выводу, что, как это ни больно, я должна оставить школу и службу, уйти, уступить место более сильным и энергичным. Школа — не богадельня и не приют. Прослужила 14 лет, сделалась инвалидом...
Дорогу молодым, свежим силам!
XIX.
Казалось, все во мне пропало в неравной борьбе, умерло, погибло. Но меня воскресили, вызвали к жизни.
В самое трудное время вдруг получаю из Сосновки приговор сельского общества: на сходе единогласно постановили ходатайствовать об открытии в деревне церковно-приходской школы и просят, чтобы я убедила начальство назначить меня к ним учительницей. Под приговором подписалось много моих бывших учеников — теперь уже взрослых, самостоятельных хозяев. К приговору они приложили свое частное письмо, где настойчиво просили приехать к ним и «быть наставницей наших детей».
Ни с чем не сравнима была моя радость, когда я получила эти послания. В тот же вечер поехала я в Сосновку, пришла на сход. Встретили меня как родную:
— Уж вы к нам переезжайте, ждем вас. Школу-то мы хотим непременно церковную. Нам предлагали министерскую открыть, денег много обещали, да нам надо церковную — хотя бы небольшую, но чтобы в праздник было куда выйти, чтение послушать, да в часовню чтобы наши ребята ходили.
Меня чрезвычайно обрадовали такие слова. Несмотря на все те гонения, упреки, что сыплются на церковную школу, наш народ любит ее больше других типов школ. Ближе она ему, роднее, дороже. Это факт, спорить против которого бесполезно. Ведь бедны наши мужики, и пособие, отпускаемое на министерскую школу, было бы им нелишним, но вот — хоть бедную, убогую, да подай им именно церковную школу! Значит, ближе она их уму и сердцу.
Такое отношение обрадовало не одну меня, порадовался и о. Иоанн. Переговорив с крестьянами, батюшка усердно взялся за хлопоты об открытии школы в Сосновке. Для этого он явился лично в местное уездное отделение, представил приговор крестьян и мое прошение, в особом докладе сообщил об усиленном желании крестьян открыть именно церковную школу.
Пока шла переписка (очень недолгая) об открытии школы, я жила надеждою перебраться в мою любимую Сосновку, к дорогим ученикам. Пятого сентября получила бумагу о назначении меня туда учительницей, а на следующий день уже перебралась на старое, столь дорогое место. И сразу же ожила, встрепенулась, обновилась духом. Прежняя апатия, неудовлетворенность своей работой слетели с меня, как какая-то болезнь с души, и самочувствие стало совсем иным.
Наняли квартиру у дедушки Спиридона — Яков Андреевич свой дом продал. Но и это были славные, добрые старики. С какой радостью и любовью я прибирала школу! Прежние мои ученики не выходили от меня, помогая устраиваться. В первое же воскресенье пошла в часовню. Как изменилось все за эти годы! Сад так разросся, что часовня едва виднелась из-за деревьев. Крышу сделали железную, куполом, окрасили зеленой краской, стены снаружи тоже выкрасили заново. И внутри: потолок, стены, пол — все выкрашено.
Днем сделала чтение. Больно уж хотелось мне поскорее встретиться со старыми приятелями и приятельницами, посещавшими раньше мои чтения. Но многих я не встретила и не встречу больше.
Нет моей дорогой бабушки Елены, друга моей юности. Пока я раньше жила в Сосновке, она почти каждый вечер приходила ко мне, терпеливо выслушивала мои рассказы из жизни «дома», многое сама мне поведала из своей вдовьей жизни, полной горести, нужды и печали с малыми ребятами. Приедет ли наблюдатель в школу, сойдет ли хорошо ревизия, я скорее бегу через овраг к бабушке Елене и, задыхаясь, спешу ей об этом сообщить. Крестится старушка, радуется со мной:
— Бог это тебе помогает, милая, за сиротство твое; да ведь ты и стараешься с ребятами.
Когда бывали экзамены в школе, еще с вечера сбегаю к ней:
— Бабушка, ты приди на экзамены, послушай, как ребята мои отвечать станут.
— Приду, приду, ко двери в комнате сяду — все услышу, охота ведь и самой послушать.
Заболею я — бабушка Елена первая около меня. И вот — нет ее, умерла она, как умер и дедушка Павел. Он первый встретил меня, когда я приехала в Сосновку, — давно, в первый раз. С ним мы встречали и первую Пасху в часовне. Да, много моих близких ушло в другой мир, и поднялось на ноги уже другое поколение.
XX.
Двадцатое сентября я назначила днем приема учеников. Гадала: сколько их придет ко мне? В первый мой приезд сюда пришло четыре человека. Не наберется ли в этот раз человек тридцать? Ведь это счастье! Но в школу ко мне поступило не тридцать, а 56 человек! Детей же школьного возраста в деревне — 63 человека. Значит, не пришло всего семь человек девочек, коих оставили нянчиться с малыми ребятами, а мальчики все пришли! Невольно приходят на ум знаменитые слова: «А все-таки она движется!» В этой же деревне не так уж давно на школу смотрели враждебно, недоверчиво. Сколько труда нужно было положить, чтобы заманить детей в школу, а теперь — полно. Все идут учиться, все стремятся к свету.
Сколько знакомых лиц встретила я среди своих новых учеников! Вот пришла записываться шустрая черноглазая девочка, бойко заявляет:
— Запиши меня, мне непременно надо выучиться, крестному Василью письма буду писать. Он теперь в солдатах служит, а мне учиться велел.
Безо всяких объяснений я вспомнила «крестного Василья» — черноглазого, умненького. Он у меня учился и окончил курс. Почему-то врезалась в память одна сцена: Вася в перемену стоит перед картиной Семенова «Зима», показывает мне, как там надрубленное дерево тянут к земле: «Смотрите, что здесь нарисовано: “Старую сосну сперва надрубали, после арканом ее нагибали”, — вот ее нагибают арканом».
Входит мальчик — вылитый Киприан. Сразу узнала, что это его брат, только имя забыла, чуть «Кипрюшей» не назвала.
— Ты Бадин?
— Да.
— Как звать?
— Иваном.
Вспомнила я и Ваню этого, — его крошечным приводил с собой в школу Киприан.
Приходили и незнакомые, те, которые родились без меня. Вошел очень застенчивый мальчик с узенькими черными глазенками, все прячется за спины товарищей, а сам посматривает на меня. Позвала его к себе, спрашиваю:
— Учиться пришел?
— Учиться, — отвечает он, краснея, и опускает голову.
— Как тебя звать?
— Авраам.
— Ты чей?
— Тетки Акулины сын буду.
— А отца как звать?
— Елеазар.
«Подожди, — думаю я. — Ты же в некотором роде мне «внуком» приходишься! Ведь ты сын тех Акулины и Елеазара, которые учились у меня по настоянию о. Димитрия перед своей свадьбой. Обещал тогда Елеазар отдать будущих детей в школу и не обманул, послал сынишку, а ведь у них во всей родне нет никого грамотных, и школу не любили. Значит, урок воздействовал!»
Письменные принадлежности и другие учебные пособия еще не были высланы, и меня снабдила всем необходимым для начала занятий учительница соседней министерской школы. Парт было всего шесть, четырехместных. Пришлось садить на них человек по семь-восемь. А остальные устраивались прямо на полу, на ящиках из-под табака, на скамейках. Стены класса убрали вензелями, гирляндами из хвои, цветами из бумаги.
Молебен был назначен на 27 сентября, а занятия пришлось начать гораздо раньше молебна. В первое утро, когда собрались мои ученики, выяснилось, что никто из них не знает ни одной молитвы. После беседы о том, что каждое дело нужно начинать молитвою Творцу, ученики хором прочитали за мной молитву Святому Духу. С глубоким чувством беспредельной радости приступила я к любимому делу в столь желанной для меня школе. Апатии и уныния как не бывало.
Утром следующего дня один из учеников, Егор, принес в класс скамейку — хорошенькую, новенькую. Торжественно поставил ее к стене, сам веселый такой, и сообщает:
— Сам вчера сделал, не на полу же сидеть! Можно Семёну со мной рядом?
— Конечно, можно!
— Слава Богу, что у нас школе и плотник-то свой есть! — лукаво замечает бойкий Ваня.
А крошка Никанор устроился еще удобнее: в углу лежало много пихты (она осталась от уборки школы), и он преспокойно уселся на груду темно-зеленой хвои, — как живой цветок в своей розовой рубашке, с желтенькими волосами и чудными синими глазами. Сидит и самым серьезным образом слушает урок.
Настал торжественный день молебна, к которому пришли попечитель школы, староста, некоторые из родителей учеников. Дети были настроены торжественно и радостно, все нарядные, чистенькие, гладко причесанные. Они то и дело смотрели в окно, нетерпеливо ожидая приезда батюшки.
Дождались.
Перед началом молебна батюшка сказал следующую речь:
— Слава Богу за всё! Слава Богу, школа в Сосновке открыта, и вы, дорогие дети, имеете возможность учиться, имеете возможность образовать свой ум и сердце, направить волю на дела добрые и хорошие. Слава Богу, чаяния ваших родителей и ваши, дети, исполнились, и вы можете в душе своей возжечь свет учения и с большей уверенностью, большим пониманием относиться к окружающим явлениям. А это ныне крайне необходимо, когда настало время лукавое, поражающее разнообразием явлений и фактов таких, каких не знали в старину. И, чтобы разобраться в них, чтобы узнать, что есть добро, а что зло, нужен хотя бы маленький светоч, каковой вам и даст школа.
Для вас, дети, обучение в школе необходимо еще и потому, что недалеко отсюда пройдет железная дорога, которая привезет на своих паровозах не только красоту и пользу, но и много такого, что с виду хорошо для жизни и для глаз, что «красно есть» (таким показался прародительнице нашей Еве плод яблока с запрещенного дерева), но что таит в себе погибель нашей душе, нашему телу, уму и сердцу. Помните, что внешне благовидное яблоко погубило первых людей, Адама и Еву, и лишило их райского блаженства.
Но благодарю Бога, направляющего все к лучшему и давшему вам возможность учиться. Будем, дети, посещать школу как можно исправнее; пусть езда по сено, рубка дров и тому подобные хозяйственные занятия не отвлекают вас от занятий в школе. Исправное посещение школьных уроков крайне необходимо, весьма важно для вашей же пользы. Только при соблюдении этого условия вы будете иметь возможность основательно изучить те предметы, знание которых необходимо вам в жизни. Пред вами открывается свет, дорожите им, любите его, идите к нему, учитесь охотно и прилежно. При всяких затруднениях обращайтесь к своим наставникам, они охотно помогут вам.
Прежде всего и чаще всего обращайтесь за помощью к Господу нашему Иисусу Христу. Как бы мы ни старались, сколько бы мы ни трудились, успехи в наших делах зависят главным образом от помощи Божией. Вознесем же горячие, усердные молитвы к Господу, чтобы Он, Милосердный, дал вам — премудрости к уразумению преподаваемого вам учения, наставникам вашим — здравие и терпение, а всем тем, кто будет заботиться о процветании школы вашей и содействовать ее успехам — многие лета. Аминь.
Никакими словами не передать то душевное состояние, какое переживала я во время молебна. Чистая, святая радость, ничем не омраченная, охватывала меня, когда я смотрела на своих учеников и учениц. Их так много, так они усердно молятся вместе со своими родителями о ниспослании нам света и истины!
XXI.
Оглядываясь на прошлое, когда все пережито и я в тихой пристани, ясно сознаю, что именно было причиной упадка во мне веры и энергии.
Причиной, самой главной и основной, была не борьба с нуждами, не лишения, не «дровяной» вопрос, не холод в школе, не одиночество и глушь, — это все второстепенное. Я и раньше такое переживала, но переносила все легко и даже незаметно. Причина была в ином — я не смогла простить зло, сделанное мне, не смогла покрыть его любовью. Ходила я к больным, и за это меня больно оскорбили, а я озлобилась на крестьян, отравила себе жизнь этой злобой. Не поняла того, что они потому так поступили, что их понятия таковы, веками окружавшая их темнота сделала их таковыми, и моя прямая обязанность была не озлобляться, а стараться дать моим обидчикам свет.
Не сумела простить старосте его грубого вымогательства и вмешательства в школьную жизнь. Но ведь и его вмешательство объясняется лишь темнотой, непониманием и взглядом на вещи с его точки зрения, а не с моей. Будь он просвещенным человеком — все было бы не так. А мне-то непростительно, стыдно было так считаться с ним. Ведь я едва удержалась, чтобы не заявить куда следует для составления протокола на старосту за нарушение в классе порядка во время занятий. Хороша бы я была — учительница, на словах внушающая ученикам великую заповедь всепрощения, а на деле составляющая протокол за оскорбление. А если бы старосту увезли в город под арест (а это обязательно было бы), да еще в страдную пору, а он единственный работник в семье, у него дети малые, жена с ними...
Да, многого я не смогла понять и простить, и любовь ослабла.
А на деле оказалось, что кантыповцы гораздо лучше относились ко мне, чем я к ним. Я убедилась в этом, когда уезжала. Они пришли провожать меня и так искренне жалели, особенно ребята, — многие плакали. А маленький Саша, болезненный мальчик, мой ученик и пациент почти с колыбели, так разревелся, провожая меня, что успокоился лишь тогда, когда я взяла его с собой в Сосновку, где он прожил у меня больше месяца. Но и после этого он долго еще скучал, и мать еще не раз привозила его ко мне в гости.
Увидела такое отношение ко мне кантыповцев, и мне стало стыдно за то, что я в последнее время так мало любила их, так мало делала для них, а они все-таки привязались ко мне. Следовательно, они сердцем и душой несравненно лучше меня, а я не понимала этого, придя от мелочей в отчаяние.
Никогда не бывает плохих последствий от сделанного кому-нибудь добра. Даже против зла нужно стараться делать добро. Всегда добро, всем добро, а озлобление совсем искоренить из сердца. И легка тогда будет жизнь, и радостна. А как допустишь в сердце зло — заберется оно туда, разрастется, как крапивное семя, совсем одолеет, и жизнь будет отравлена.
Всегда нужно помнить, что ты кому-нибудь нужен и недаром живешь на свете; помня это, нужно пользоваться каждым случаем, где можешь принести хотя бы маленькую пользу. Никогда не пропадет доброе семя, посеянное в народе, но плодов рук наших мы не увидим, потому что культурное дело скачками не делается. Пройдет целый век, пока семя взойдет, принесет плод. Может быть, несколько поколений сменится, когда явится результат нашей общей работы, нужно лишь с верой делать свое маленькое дело, думать, что я лишь ниву расчищаю от сора и терний, а другие будут сеять, плоды собирать... Я не безучастный зритель в этой великой работе, и довольна тем, что на мою долю досталось самое трудное. Те, кто придут на мою ниву после меня, уже не столкнутся с тем, что я пережила, и их свежих сил при лучших условиях хватит на более долгий срок.
XXII.
Вот уже третий год, как школа в Сосновке вновь открыта, она полна детей. Во второй год ее существования было 67 учеников, в третий — 63. Я немного боялась, что с тремя группами при таком количестве учеников мне трудно будет справиться, но опасения эти оказались напрасными. Сжилась с детьми, они приносят мне много светлых минут.
В заключение привожу сочинение одного ученика, Георгия Корякина, написанное им еще в первый год обучения, на самостоятельных работах в марте. Мне хотелось узнать впечатление учеников от школы, и я дала им такую тему. Вот целиком написанное им, с исправлением лишь ошибок.
«Наше учение.
Мы пришли перво-наперво в школу — не знали ничего и сильно боялись И. К-ны. Начали учиться — не было бумаги, ручек, ничего. Потом стали учиться и учиться, узнали про Иисуса Христа, молитвы, праздники, буквы. Потом нам привезли бумагу, книжки. Мы стали затаскивать классную доску, И. К. нам помогала. Стали писать: на доске напишут, потом мы. Дали нам тетрадки, и усядемся, как путные писаря: кто на пол, кто к окошку, я на свою скамеечку к ящику, а ручек-то у нас и не хватает. Побежим в ограду искать прутиков, найдем какие-нибудь, привяжем перышки нитками — станем писать, а перышко-то в чернильницу и упадет. Теперь мы пишем и читаем, пишем расписки и письма, мало-мало все-таки стараемся. Начинали мы учиться с радостью, всю зиму с радостью ходили. Теперь у нас в школе весело, научились читать; что надо, то и прочитаем. Я люблю читать книжки больше всего про жаркие страны, а наш Илья — тот все бы жития святых читал. А Семён часто плачет: начнет что просить, если ему не станут давать — он за слезы, его пожалеют и дадут. Однако нежный он будет. Георгий Корякин».
Воспоминания мои окончены. Пред духовными очами прошла вереница лиц, бывших моих учеников. Дорогие, бесконечно дорогие лица! Как много их, моих птенцов, находится в настоящее время на поле брани, защищают свою Родину. Многих уже нет в живых, погибли в боях. Оставшиеся в живых шлют мне такие славные письма, благодарят меня. Говорят, что лишь теперь они вполне поняли и оценили, что ученье — свет...
В памяти рисуется одна, давно виденная мною картина: зимней темной ночью, в непогоду, я ехала по длинной улице села. В конце улицы стоит школа. Везде темным-темно, все спит, метель бушует кругом, а в окнах школы, как маяк среди мрака, светится слабый огонек и приветливо манит к себе.
Тускло огонек горел, но он — «во тьме светил». Идет время, и близко уже, когда наши слабые, едва просвечивающие в темноте народной, огоньки разгорятся в яркие костры, которые согреют окружающих, разгонят непроглядную тьму нашей глухой деревни... А этих маленьких огоньков кругом вспыхивает все больше и больше; постепенно, но упорно завоевывают они себе право на существование, начинают «во тьме светить».
Вспоминаю я огонек в моем школьном окне и говорю:
— Слава Богу за все!
1915 год, ноябрь
Опубликовано: Сибирские огни, 2014, № 9
[1] Попечитель (школьный) — выборный представитель крестьянского общества, который совместно с сельским старостой обязан был организовать необходимую местной школе и учителю помощь, в том числе по найму учебного помещения, его отоплению, охране и ремонту.
[1] Инородцы — официальное наименование сословия, в которое, в частности, входили представители малых коренных народов Сибири. Они состояли не в крестьянских обществах, а в особых «инородческих» управах. В данном случае это манси, их устаревшее название — вогулы — упоминается в воспоминаниях далее.
[2] Начальник губернии — губернатор, назначенный императором глава администрации Тобольской губернии.
[3] Всеобщее обучение — одна из задач российской общественности и государства в начале ХХ века. В 1908 г. царем был утвержден закон, по которому все дети в возрасте 8–11 лет должны были получать обязательное четырехлетнее образование. Закон предполагалось распространить на всю страну до 1922 г. В Сибири из-за отсутствия земств, слабости материальной и кадровой базы школьной системы обеспечить всеобщее начальное обучение в столь короткий срок было вряд ли возможно.
[1] Сосновка — речь идет о д. Саитковой Кошукской волости Туринского уезда. Она располагалась от губернского города в 278 верстах, от уездного — в 189, от волостного правления и ближайшей церкви — в 8 верстах. Судя по официальным данным, это было бедное и «умирающее» селение. В 1893 г. здесь имелись 123 домохозяйства (из них 3 некрестьянских) и 822 жителя, а к 1909 г. остался 101 двор с 519 обитателями. На одно хозяйство приходилось в среднем менее 10 десятин земли, пригодной для пашни и сенокоса. В начале ХХ века в деревне числились 3 торговые лавки (одна из них — винная), 2 водяные мельницы, кузница, пожарный сарай, а также часовня и школа грамоты.
[2] Уездное отделение епархиального училищного совета — церковное учреждение, руководившее в уезде работой школ, подведомственных Синоду. Во главе отделения стоял отец наблюдатель, упоминаемый далее в воспоминаниях.
[3] Заведующий школой — священник, настоятель ближайшего православного храма. В его обязанности входило заведование расположенными в приходе церковными училищами, преподавание Закона Божия в школах всех ведомств.
[4] Церковная школа грамоты — тип училищ ведомства Синода с простейшей программой и, как правило, одногодичным обучением. В мемуарах упоминаются также церковноприходские школы — другой тип школ того же ведомства с более обширной программой и длительным сроком обучения, а также министерские школы — училища, подведомственные Министерству народного просвещения (их программа в большей степени была ориентирована на получение основ светской грамоты).
[5] Волшебный фонарь с туманными картинами — проекционный аппарат для демонстрации иллюстраций во время школьных уроков, а также вечерних, воскресных и праздничных духовно-просветительных чтений для населения.
[6] К богослужению в село ездили потому, что именно села являлись центрами церковных приходов, там располагались православные храмы, где служили литургию. А в деревнях имелись в лучшем случае только часовни.
[7] Этот барин Е. И. — речь идет о дружбе учительницы с молодым медицинским работником, прибывшим в деревню для борьбы с эпидемией брюшного тифа, по-видимому, из г. Туринска. Е. И. — инициалы его имени и отчества.
Добавить комментарий