Родимая глушь

В бесконечно далеком 1955 году я оказался в числе студентов в Северном районе Новосибирской области на уборке урожая. Сибирская первобытная глушь запомнилась мне, и я через десять лет сочинил повесть «Чалдонки», которую напечатала московская «Литературная Россия». Возможно, в ту осень и вскрылись мои писательские раны.

Я всю жизнь как­то сказочно повторял названия деревень: Остяцк, Ургуль. И вот совершенно неожиданно весточка с крутого берега Тары пришла ко мне в виде повествования, написанного уроженцем той самой деревни Ургуль, в которой когда­то жила героиня моей повести.

Автор моложе меня на пять лет, и это значит, что он в 1955 году бегал по единственной деревенской улице, возле Тары, и на краю, где мы ночевали в длинном амбаре, я, быть может, его мельком видел. В Ургуле родился и жил талантливый мальчик. Мне так приятно было читать его воспоминания о местах, с которыми я породнился…

В великой Сибири исчезло после войны множество старинных деревень, и только заросшие поляны, леса, речки и тропы печалятся о них. Письменных следов не возникло, редко кто излагал свои житейские впечатления и вздохи на бумаге, а этнографические фольклорные записи покоятся на магнитофонных лентах в архивах.

Воспоминания Алексея Макарова – простое и необходимое свидетельство о том, что никогда не вернется.

Виктор Лихоносов,

лауреат Государственной премии
России по литературе

Деревня Ургуль из пятидесяти дворов расположилась среди болот Васюганья по берегу таежной речки Тары. Выезжая из леса, взглядом охватываешь ее всю разом. На первом плане по берегу Конопляного озера – ферма и старые колхозные амбары. Встречает же тебя поскотина с расшатанными воротами. Так было до моего отъезда на учебу, только теперь ферма и амбары порушены.

Первое впечатление от деревни таково, как будто избы вросли в землю. Местами между ними прогалы, а это означает, что дом снесли и на его месте никто не построился.

Земля, пригодная для земледелия, лежит вдоль берегов Тары полосой в два­три километра и только по малым речкам уходит в глубь урмана. Урман для пешей ходьбы неудобен, так как гривы с лесом перемежаются болотами. Гривой у нас называют относительно сухие участки среди болота, поросшие осинником. Зимой, когда снег прикроет кочки и валежник, можно ходить на лыжах, не спотыкаясь на каждом шагу. Кажется, ну за что любить такие места, ведь есть же на свете более красивая и удобная для жизни земля? Но вот что удивительно – чем старше становишься, тем чаще вспоминаешь свою родимую глушь.

Мои воспоминания о детстве отрывочны – ведь прошло уже семьдесят лет.

Помню, что такого количества комаров невозможно себе представить. Сколько же гнуса было в наших краях! Когда пасли коров, то без накомарника находиться рядом со стадом было нельзя. Кровососы просто выпьют кровь в течение часа. На солнце можно смотреть без темных очков, и оно покажется мутным пятном на небе. От роя гнуса в ушах слышишь непрерывный гул. С наступлением жары комары отступают, но начинают докучать пауты, а ближе к осени – мошкара. Укус паута болезненный, как удар бича. Он крупнее пчелы, и количество выпиваемой крови не идет в сравнение с тем, сколько выпьет комар. Мошка проникает в любую щелку, но особо любимые места – глаза и паховая область. От ее укусов веки отекают так, что глаз не видно, а в паху поднимается зуд и образуется опухоль.

В пору моего детства личное стадо коров было таково, что пасли их по два человека. А колхозного поголовья – еще больше. Теперь на всю деревню три коровы, а общественного стада нет. Наши земли расположены на заливных лугах и потому плодородные. Сенокосы всегда были высокопродуктивными, и сейчас стоит трава по грудь, но никто ее не косит. А ведь только наша деревня могла бы дать тысячу тонн мяса, и таких деревень в сельском совете было одиннадцать. Теперь кто будет давать и кому? Зато покупаем говядину в Аргентине, а в Австралии – кенгурятину.

С малолетства – колхозник

Я прожил в своей деревне до восемнадцати лет, пока не окончил среднюю школу, а дальше райцентра не выезжал. Село Северное расположено на том же болоте, только оно немного больше наших деревень. В райцентр жители поселков ходили пешком за тридцать, пятьдесят и более километров.

Однажды и мне пришлось прошагать из Биазы в Северное, а это тридцать километров. Уже в десятом классе я хватился, что метрика утеряна, а получить паспорт без нее не получится. В таком же положении оказался одноклассник Саша Ликаровский. Вот мы и отправились в райцентр.

Настоящих дорог в то время не было. Грузовая машина в колхозе одна, да и проехать по такой дороге она могла редко. Тракт от Биазы до Северного проложен через болото, и любой дождь делал его непроезжим. Мы с Сашей прошли по грязи более двадцати километров, когда нас догнал председательский ГАЗ­67. Как же мы были благодарны, что нас взяли в машину! Представляю, каково было моему брату учиться в Северном за пятьдесят километров, а проходил он это расстояние пешком за день.

Свидетельства о рождении нам выдали в течение одного дня, но паспортов не дали: местность не паспортизирована. Было впечатление, что мы крепостные и прикреплены к одному колхозу. Крестьяне могли сменить место жительства только на такую же деревню в пределах своего района. Были случаи устройства незамужних девчат няньками в город, а там они уже могли получить паспорт. Сестра Мария уехала без паспорта в леспромхоз и осталась там жить до старости.

Друзья моего детства пошли работать в колхоз рано, так как бросили учиться после окончания седьмого класса, а некоторые и после начальной школы. И мне с десяти лет во время летних каникул приходилось работать в колхозе. При этом моего согласия и не спрашивали.

Как только ребенку исполнялось десять лет, приходил бригадир и приказывал запрягать в телегу пару лошадей, чтобы везти баб на работу (в то время в деревне слово «женщина» не употреблялось). Дети начинали работать с заготовки силоса, потом переключались на сеноуборку и заканчивали работы с началом учебного года. Ну кто сейчас позволит маленьким детям работать по двенадцать – четырнадцать часов в день без выходных! Из­за гнуса мы заготавливали силос в ночное время, когда не было паута, а ночью и нам хотелось спать неимоверно.

В темноте иногда наезжали колесом повозки на пень или валежину. Конечно, телега переворачивалась, но ребенок должен был поставить ее на колеса и загрузить траву обратно. Ночи в это время короткие, и вечерняя заря встречается с утренней. Ночную тишину нарушал только шорох скашиваемой литовками травы да храп лошадей. В пути к силосной яме иногда слышался писк совят, ждущих мать­сову с мышью в клюве, а то проснется филин и прохрипит в ночи:

– Шу­бу! Шу­бу!

Как будто ему холодно и просит шубу погреться. А на рассвете кричат перепелки, призывая прилечь:

– Спать пора! Спать пора!

Нам и без птичьего напоминания хотелось спать, и случалось, засыпали, но лошади знали дорогу к силосной яме, а там уж разбудят вилами по спине.

По утрам отовсюду слышно дергача. Так его называют в наших местах, а, вообще, это – коростель. Мало кому удается увидеть его, хотя летом слышишь каждый день. Хриплое дерганье – «др­р­р» – раздается со всех сторон, но очень трудно определить, где он. Дергач быстро бегает в густой траве, тут он неуловим. Длинноногая птица с обтекаемой формой тела, и кажется, что у нее нет хвоста. Коростель покрыт темно­бурыми перьями, испещренными оливково­серыми пятнами, он неразличим среди мелкого кустарника и травы. Летает он плохо – будто вот­вот упадет. И все­таки летит.

Кто­нибудь из мальчишек, обычно самый маленький, трамбовал силос в яме. Завалив траншею травой наполовину, загоняли туда лошадь, и один из нас ездил верхом по кругу, утрамбовывая ее. То ли за малый рост, то ли по другой причине, но на эту работу бригадир ставил меня. Не скажу, что это легкая работа – всю ночь кружиться на пятачке силосной ямы. Это делалось для того, чтобы удалить воздух из травы, – и тогда без доступа кислорода произойдет ее ферментация в силос. Возить траву – хоть какое­то разнообразие, а тут монотонная езда по кругу.

У меня одна из лошадей была по кличке Нюрка – хитрющая бестия. Подведу ее к телеге, с которой и пытаюсь надеть хомут. А она отступит на шаг и хитро смотрит на меня, скосив набок голову. Нюрка раза три сделает так и сжалится над ребенком, позволив запрячь себя, даже сама засунет голову в хомут. Что я только ни делал, даже подкармливал ее кусочком хлеба с солью от своего обеда, но все было напрасно. Нюрке нравилось играть со мной.

Перспектива работать скотником, по уши в коровьем дерьме, кому понравится? Не намного лучше работа тракториста с постоянным мазутом на теле и одежде. Может быть, потому­то я и пошел учиться за двадцать километров в среднюю школу? А может, желание знаний? Этого я и сам не помню.

Мать говорила:

– Хватит учиться – и так грамотный. Иди работай в колхозе.

В это время мой брат Коля уже был студентом Новосибирского сельскохозяйственного института, и мне тоже хотелось получить образование. Тем более что учение давалось мне без особых усилий: достаточно прослушать учителя, и я запоминал урок. Учился легко – играючи. Время для приготовления домашних заданий использовал на чтение книг или походы в лес с ружьем или без него.

Лес манил с детства, и я в нем никогда не скучал. Мне было понятно, что каждое дерево индивидуально и не похоже одно на другое. В конце летних каникул мы любили ходить за голубикой в Ичинский рям. Она такая голубая да с пыльцой на ягоде – сладкая! Ее было много, но нас гоняли и за это. Мама варила из нее только одну баночку варенья, и то для гостей, так как сахар достать было трудно.

Но вернемся в истоки памяти. Первые воспоминания детства уносят меня в младенческий возраст. Мать работала на ферме заведующей, но потом отказалась, так как приходилось буквально жить там, чтобы, не дай бог, не случился падеж скота – тогда тюрьма обеспечена. Заведующая отвечала за все: за поголовье скота, за своевременную дойку и удои молока. Мама стала работать телятницей на этой же ферме. Почему­то телятниц у нас называли поярками. Видимо, от слова «поить», и сказывался чалдонский говорок. Только из­за беспокойного характера она и здесь проводила круглые сутки на работе.

Позднее мать рассказывала мне, что, когда я еще не ходил, она на ферме подвешивала люльку со мной над котлом с кипящей водой. Только там зимой было тепло, а так дули сквозняки и везде холодно. Котел постоянно грели, чтобы добавлять кипяток в холодную воду для новорожденных телят. Стоило мне повернуться, и я мог оказаться в кипящей воде, но, слава богу, все обошлось.

Война еще не закончилась и мне не было трех лет, когда однажды я пошел к племяннице Поле, дочери старшего брата Василия, который пропал на войне без вести. (Позже, по моему запросу, в военкомате дали документ, что он был младшим лейтенантом, а мы этого и не знали. Его часть входила в группу войск, занявшую восточную часть Польши около Белостока. Первый удар немецкой армии приняли эти войска.)

Его жена с дочерью жили на краю деревни у речки Калчейка в такой развалюхе, в которой сейчас и свиней держать не будут. Полю я нашел голой, сидящей на завалинке, – у нее нечего было надеть на себя. Весеннее солнышко пригревало у стены, и она была настолько худенькой, что все ребра выступали наружу. Мне было так ее жалко, что дома я обратился к матери:

– Мама, Поля голодная и ходит голенькая.

На что мать ответила:

– Сынок, а как мне вас прокормить?

Вскоре племянница умерла от туберкулеза – холод и голод сделали свое дело. Видимо, я тоже немногим отличался от нее. Много лет спустя брат Иван рассказывал, каким доходягой нашел меня, когда вернулся с войны. Мы все с большими круглыми животами походили на неоперившихся птенцов воробья, у которых брюшко составляет большую часть тела.

Помню ликование людей при известии о Победе над фашистской Германией. Они думали, что их мучения закончились. Ох, как они ошибались – главное­то было впереди. Надо было восстанавливать порушенные города и села, а эффективность деятельности коллективных хозяйств была крайне низкой. Большинство мужского населения погибло на войне, а механизации не было. Урожай забирали подчистую. Конечно, отнять весь урожай у колхоза легче, чем у единоличника.

В три года я оставался в доме один, и только поздно вечером мать приходила домой, когда ее девятый сын­поскребыш уже спал. Хлеб был редким угощением для нас, и казалось, нет ничего вкуснее его. О конфетах, пряниках и других сладостях мы просто не знали.

Чувство голода сопровождало меня постоянно, хотя зерном были заполнены кладовые колхоза и даже все наши личные амбары, оставшиеся еще с дореволюционных времен. Ввиду отдаленности от железной дороги хлеб не вывозили от мест его производства около десяти лет. Когда засыпать пшеницу стало больше некуда, то затаривали ее в мешки и укладывали в бурт на высоком берегу речки. Вода в весенний разлив не доставала зерно. От дождя же бурт накрывали брезентом.

Трогать зерно было нельзя. Любого председателя, осмелившегося выдать его на трудодни, арестовали бы. Отвечал за сохранность хлебных запасов заведующий «глубинкой» (или, как мы его называли, «завголубинкой») по фамилии Коваленко. Живущие старушки до сих пор благодарны ему. Хлеб был государственным, и за его кражу могли дать пятнадцать, даже двадцать лет лагерей, а то и расстрел. Когда голод доставал уже окончательно, мы ночью прутиком через дырку в полу амбара выколупывали пшеницу и варили зерно целым. На это время избу запирали на крючок, чтобы никто не увидел. Вообще­то, у нас были ручные жернова, но пользоваться ими боялись. Могут спросить, где взяли зерно, доложить куда следует – охотники найдутся. Вся система была построена на доносах. Митрошка Сидоров и не скрывал, что является негласным агентом – сексотом. Он еще и гордился этим. В тюрьму или ссылку за болото отправляли и за меньшие преступления. Стоило подобрать колоски в поле или положить горсть зерна в карман. Если тебя на этом поймали, то меньше десяти лет не давали. Даже был закон «о трех колосках».

Кузьма Коваленко знал, что люди сверлят в амбарах дырки и через них берут зерно, но в органы не доносил. За это он поплатился своей жизнью. Когда вывозили хлеб на элеватор, то у него выявилась большая недостача. «Заведующего глубинкой» привлекли к ответственности, но от переживаний у него случился инфаркт и он умер. А так ему было суждено сидеть в лагере или быть расстрелянным. Вспоминают его живущие старики и старухи добрым словом.

Постоянное желание поесть донимало всех мальчишек, а не только меня. Я смотрел на птиц, живущих весело и сытно, и мне так захотелось летать, как они. Вот и задумал я улететь на ковре­самолете в страну, где вдоволь хлеба. Недолго думая, я собрал обломки жердей и уложил их на земле по форме самолета. Потом сел на него и мысленно попросил свой аппарат унести меня в хлебный край, но ничего не произошло. А в нем было столько моих надежд на сытный обед с хлебом. Как же я был обижен на свой самолет, я раскидал его по двору, а потом плакал, притулившись на завалинку. Так пропала моя вера в сказочные ковры­самолеты.

Помню, как сидел дома один. От голода даже на улицу не хотелось выходить, поиграть со сверстниками – все время тянуло в сон. В шкафчике не было даже самой маленькой корочки хлеба. С культстана[1] вечером пришла сестра, зная, что мать будет на ферме, а я голодный и дома, как всегда, из съестного ничего нет. Мария побежала на луга и принесла пучек[2], заварила кипятком, а посолить нечем. Так я наелся супа из травы без соли и хлеба.

Почему­то в литературе о травах борщевик считают ядовитым растением. Видимо, все зависит от района его произрастания и времени сбора. Но до сих пор, собирая грибы, я срываю пучки и употребляю их в сыром виде. Также считаются съедобными лук­порей, медуница, язычки, или шкерды. Их названия меняются в разных местах. Чалдоны борщевик называли пучками, видимо, потому, что от него пучит живот.

Маленьким я ходил к матери на ферму, так как находиться дома одному скучно и голодно. Там ей иногда удавалось налить мне кружку обрата, которым поили телят. А его привозили с молоканки[3], где молоко сепарировали, сливки же отправляли на маслозавод. Обезжиренным молоком поили телят. Делала она так, чтобы никто не видел, но налить мне обрата получалось редко. Правда, бывало, что какая­нибудь из доярок угощала меня стаканом молока, но тоже тайком и не каждый раз.

Детские беды и радости

Однажды я шел с фермы домой несолоно хлебавши. Не получилось остаться без свидетелей. Почему­то возвращался я через огород Авдотьи Тишкиной и там вырвал хвостик морковки, по­иному и не назовешь – настолько она была еще мала. Авдотья нажаловалась матери, и я был избит чуть ли не до потери сознания. С тех пор чужое я обходил стороной, и это отношение сохранилось на всю жизнь.

Примерно в это же время меня невзлюбил петух Марфы Сидоровой. Он был здоровый и рыжий, да еще с большим разноцветным хвостом, и складывалось впечатление, что драчун сутками караулил меня в подворотне. Стоило мне пойти к своей бабушке Маримьяне, как он вылетал со двора Марфы и гнался за мной до бабушкиной избушки. Петух больше никого не гонял, только меня.

Мой сосед Володька Сидоров всегда смеялся надо мной, что я боюсь петуха. Ему хорошо, он старше меня на три года. И как только я ни пытался обмануть рыжего задиру – медленно подкрадывался до двора Сидорихи и бегом мимо, но петух всегда караулил меня и с победным кличем кидался вдогонку. Все­таки я не выдержал издевательства какого­то петуха, хоть и рыжего. Как­то однажды погнался за мной истязатель, а я, нагнувшись, сделал вид, что поднял хворостину, которой даже не было, и кинулся навстречу рыжей бестии. Петух не ожидал такого отпора и с позором сбежал в подворотню. С тех пор он оставил меня в покое.

У бабушки я всегда подходил к амбару, где у стены стояла берцовая кость мамонта, и мерился с ней. Когда же я окажусь выше ее? Позднее, уже студентом, я интересовался, куда делась кость мамонта. Мне ответили:

– Из Новосибирска приехали работники музея и забрали ее.

Бабушка всегда угощала меня чем­нибудь, будь то кусочек сахару с наперсток или мед на кончике маленькой ложечки. Вот я и бегал к ней за угощением. Признательность за ее любовь я испытываю и сейчас. За доброту к людям ее любили все. Была у нее одна страсть – ловить рыбу на удочку. Две удочки с леской из конского волоса и туесок с червями всегда стояли у амбара. А рыбачила всегда на одном месте – на омуте Остяцкий Взвоз. Омут тот – глубины неведомой, и сколько ни пытались измерить ее, так и не могли: не хватало длины вожжей.

Где­то с четырехлетнего возраста мы начинали постигать красоту окружающей нас природы. Весной первой цвела верба, за ней медуница покрывала поляны синими цветами. В это время самым любимым напитком был березовый сок. Выбирались березы, где он был сладким. Искать такую березу надо на высоком берегу Тары. А уж когда закипала черемуха белым цветом, то всем становилось радостно. Ее аромат окутывал тебя со всех сторон, а пчелы гудели, перелетая с цветка на цветок. Позднее на лугах мы копали луковицы саранок, а у них такие красивые цветы. Это же одна из лилий. Кругом росли венерины башмачки, ромашки и васильки. Меня с детства завораживало разнообразие растительного мира. И я думал: «Откуда это чудо взялось?»

Еще маленьким я увидел в береге Тары большую кость, похожую на клык. В начале Маленькой луки, у самой воды. Она торчала примерно на полметра. Мне захотелось выкопать ее, но я понимал, что работа не по моим силам. Думал, как только подрасту, то сразу выкопаю и принесу домой. Когда я посчитал, что справлюсь с этой работой, клыка на месте не оказалось. Вымыло его или заилился берег, я так и не знаю. Уже инженером видел маленький клык мамонта в деревне Карагаевке нашего же района, но почему­то постеснялся попросить его у товарища. Он, конечно, не отказал бы мне. И был бы я обладателем раритета.

Брат и сестра с четырнадцати лет работали в поле и жили в культстане, не выезжая домой. Еду им возил бригадир один раз в сутки, объезжая дворы, чтобы собрать продукты. Еще их подкармливали немного кулешом за счет колхоза. Кулеш – каша из муки грубого помола, какая найдется в колхозе.

Как­то наказала мне мать передать бригадиру котомку с продуктами для сестры. Но на беду пришел ко мне сосед Володька Сидоров и позвал ломать ветки таволги на стрелы для лука. Он убедил меня, что мы успеем сбегать до кустов, которые находились у нас на задах, то есть за огородом. Огороды же в те времена были в половину гектара. А без них нам бы и не выжить. Ну вот, возвращаемся мы со стрелами, а бригадир на ходке[4] уже проехал. Я увидел только его спину и сколько ни кричал, он даже не повернул головы.

Пришла мать с фермы, чтобы накормить меня обедом, а котомка с продуктами дома. Вот тут­то и началось – била она меня всем, что подвернется под руку, а на финал повалила на землю, схватила топор и говорит:

– Отрублю тебе голову!

Взмахнула и ударила топором. Я от страха зажмурился. Лезвие топора врезалось в землю рядом с горлом, а топорище прижало мою шею к земле. Она, конечно, хотела меня просто напугать. Но я­то думал – все, кончились мои мучения с голодом, да и осознать происшедшее не успел, так это быстро произошло. Но, прочувствовав случившееся, я описался и, встав с земли, пошел в огород, где спрятался в зарослях конопли, а уж потом дал волю своему горю.

После этого у меня долго самопроизвольно дергались мышцы. Сейчас я не осуждаю мать и все простил, так как доставалось ей с кучей детей без мужа «по самое не хочу». При матери было нас три брата и сестра – все еще несовершеннолетние.

Вообще­то моя мать была вспыльчивая, но отходила быстро. Когда она била меня всем, что подвернется под руку, то сестра, если была дома, подставляла руку или свою спину. Она мне кричала:

– Убегай! Мать отойдет, тогда вернешься.

Я же говорил:

– Не побегу, я не виноват.

Забегая вперед, расскажу, как мать меня хотела ударить сковородником, когда мне уже было около четырнадцати лет. За что – и сам не помню, возможно, из­за плохого настроения. Я перехватил сковородник, отнял его и посадил мать на лавку.

– Все, мама, хватит махать сковородником.

Она заплакала и сказала:

– Вот и последний сын вырос, и некого ударить.

– Мама, радуйся, что последний сын вырос и может постоять за себя.

Больше она на меня даже не замахивалась.

Мать была общительна и к людям относилась с уважением. По вечерам к ней заходило много народу, и они вели беседы на разные темы. Возвращаясь в памяти назад, я вспоминаю, что она кормила меня грудью больше двух лет. Я сосал титьку, а кто­то из мужиков сказал:

– Какой большой парень, а сосешь титьку. У тебя на губах долго не обсохнет материнское молоко.

Я обнял титьку и стыдливо спрятал лицо у матери на груди.

Во время уборочной страды взрослые и дети старше тринадцати лет жили в поле и спали в культстане. Уборка хлеба начиналась со ржи. В то время комбайнов не было и хлеб убирали вручную. А это были серпы, грабки и конные лобогрейки. Жатва серпами – работа медленная, и спины болели неимоверно, так как весь день приходилось трудиться согнувшись. Косить хлеб литовками с грабками могли только выносливые люди. На литовку крепилось приспособление из дерева, собирающее колосья в сноп, и оставалось только вязать его.

Особую часть уборочной технологии представляли лобогрейки. Даже в названии чувствуется тяжелая работа, потому что грели лоб до пота. Лобогрейка была сделана из конной сенокосилки с приспособлением для сбора скошенного хлеба в сноп, который надо было сбросить на поле вручную особыми граблями. Один мужик или подросток управлял парой лошадей, запряженных в лобогрейку, а второй сбрасывал снопы на поле. Сзади шли четыре или пять женщин и девушек в возрасте старше четырнадцати лет. Они вязали снопы и устанавливали их в суслоны. Так что им приходилось поторапливаться, чтобы успеть за лобогрейкой.

Большую трудность составляло то, что хлеба были поражены сорняками, и не просто сорняками, а особо колючими, а это осот и жабрей. Последний сорняк сильно резал руки, и не было спасения, пока они не огрубеют до такой степени, что даже шипы жабрея не прокалывали их.

Маленькие дети, и я в том числе, иногда просились прокатиться на лобогрейке. Нам разрешали сесть на раму и сделать один круг, а больше и не вытерпишь от шума и вибрации, идущих от ленты с зубьями.

Позднее суслоны складывали в зарод и глубокой осенью начинали молотить снопы. Паровой локомобиль вывозили с мельницы и ставили около зарода. Вращение маховика локомобиля передавалось на молотилку с помощью широкого ремня. Грохот был неимоверный, и мужик, стоящий на площадке, одним движением разрезал перевязь снопа и кидал его во вращающийся барабан. На мгновение шум уменьшался, а молотилка, перемолов колосья, опять грохотала, пока мужик не закидывал новый сноп.

Обычно подросток лет четырнадцати с помощью лошади и приспособления отгребал отходы от молотилки. Маленькие дети любили резвиться в соломе, пока ее не смечут в скирду, забирались на незаконченный зарод и скатывались вниз. Зерно отгребали от молотилки на утрамбованную площадку и ворошили деревянными лопатами, чтобы подсушить его. Затем с помощью веялки отделяли сорняки, зерно везли на сушилку.

Окончание уборочной страды завершало крестьянский труд сезона. Урожай сдавали государству в виде плана зернопоставки, а потом назначались дополнительные сдачи, и в амбарах колхозов оставалось не так уж много зерна. А чтобы скрасить тяжелый труд колхозного крестьянина, придумали бесплатные обеды в Октябрьский праздник, то есть седьмого ноября. А это отдельная тема.

Заранее выбирались женщины, которые умели лучше других варить пиво, среди них была и моя мать. Зерно, выданное для пива, мать замачивала и укладывала на русскую печь, чтобы оно начало прорастать. Затем она проросшее зерно засыпала в глиняные полутораведерные корчаги с водой и ставила их в печь, чтобы сварить сусло. Сусло получалось сладкое, темное и густое, а в него мать добавляла хмель, чтобы оно забродило. Получалось слабоалкогольное и очень вкусное пиво.

За несколько дней до седьмого ноября лучшим стряпухам выдавали муку и они пекли различные булочки и крендели. Непосредственно перед сбором народа варили мясные блюда.

Утром разукрашенные повозки с дугами, обвитыми цветными лентами, с колокольчиками и праздничной сбруей, оставшейся еще от единоличной жизни, разъезжали по селу и собирали народ в контору колхоза. На стенах конторы висели лозунги, прославляющие Советскую власть и товарища Сталина. Люди усаживались за столы, и в первую очередь – передовики и начальство. Под тосты: «За Сталина!» – приступали к трапезе и пили пиво. Нас, малышей, кормили в последнюю очередь. Обстановка была торжественной и праздничной. Чем еще примечательно было то время – так это тем, что не было на улицах деревни пьяных.

Так же торжественно проходили выборы в органы власти. С раннего утра разъезжали по деревне украшенные цветными лентами упряжки и свозили на избирательные участки стариков и старушек либо передовиков производства, чтобы обеспечить стопроцентную явку. Выборы превращались в праздничное мероприятие.

Церковные праздники тоже отмечали, но по­домашнему. Для этого заранее запасались мукой, яйцами и сахаром, чтобы на Пасху испечь куличи, а в другие праздники хлеб и булочки.

Где­то около шести лет у меня случился провал в памяти и я ничего не помнил почти целый год. Брат Матвей собирался ехать за сеном и послал меня достать чембары[5], которые лежали на полатях. Я залез на них без приключений, но при спуске сорвался и упал. А на полу стояло самодельное ведро, ушком которого пробило мне голову. Мать говорила, что я пролежал полгода, и она уже не надеялась на мое выздоровление. До ближайшей больницы было пятьдесят километров, но почему меня не отвезли туда, я не знаю. Видимо, жизнь ребенка стоила меньше двухдневной работы лошади. В голове, покрытой коростами, завелись вши – и так много, что казалось, волосы шевелятся. Тут­то мать решилась на последнее средство и облила мне голову керосином, после чего я пошел на поправку.

Через год я снова бегал с друзьями по деревне и ходил в лес за ягодами. Тогда все мальчишки в холод и зной, в засуху и дождь бегали босиком. Боялись мы больше шипов боярки, чем змей, которых в нашем краю было много.

Время от времени на мальчишечьих ногах образовывались цыпки[6]. Становилось очень больно, и мать смазывала трещины ступней сметаной, а когда ее не было, то простоквашей. Через несколько дней они подживали, и мы снова бегали по своим ребячьим делам. Подошвы ног у всех были как воловья шкура, и не каждый шип мог проколоть их.

В нашем краю жил мужик Василий Савельев, который умел заговаривать змей. Как он обращался с ними, мне рассказала сестра. В первый день покоса он усаживал женщин на телегу, окружал ее веревкой и начинал свистеть. Змей собиралось много, и они заползали на веревку, высоко поднимая голову, и слушали его свист. Савельев проводил какой­то ритуал и, громко свистнув, говорил:

– Все, бабы, ни одна змея вас не тронет.

В это время змеи расползались в разные стороны. Он мог спокойно взять змею в руки, и она вела себя покорно. Как это было на самом деле, не знаю, но после его заговора ни одна змея никого не кусала. Помню, как бабы сидели на сене и отдыхали. Вдруг закричала Онька Сидорова – а это змея переползла по бедру и не тронула ее.

Мало того, что на трудодни ничего не получали, так еще налоги на хозяйство были огромные: от коровы надо было сдать 350 литров молока, с овцы полторы шкуры. И независимо от того, держишь ты куриц или нет, – сдай определенное количество яиц. Опись имущества шла весной, когда овцы уже объягнились. При этом не имело значения, ягненок или взрослая овца, – все равно полторы шкуры сдай. Когда в апреле комиссия вела перепись скотины, то мать меня прятала с ягнятами в погреб и закрывала крышкой, которую для правдоподобия засыпала снегом. Погреб был выкопан в огороде, и я сидел в темноте, обняв ягнят, чтобы не блеяли.

Во время сбора налогов и подписи на заем в деревне стоял бабий рев. Облигации были фантиками, ничего на них не выигрывали. Где же вдове взять деньги? Денег взять негде, жили все натуральным хозяйством. Даже одежду шили из домотканого холста, в лучшем случае – льняного, а то и из конопли. Конопляный холст называли изгребным. Штанишки из такого холста натирали ноги в паху до крови. В каждой избе имелись кросны[7], на которых ткали холст. Весной холсты отбеливали на снегу. С началом зимы все женщины и девушки пряли нитки вручную на прялке или на самопрялке.

Обувь в лавке не покупали, ее просто не было в продаже, да и купить не на что. Женщины и дети постарше ходили в чирках. Это что­то вроде калош, только шились из самодельной кожи с опушком по кромке. Сибиряки не признавали лапти. Выделывать и даже дубить кожу умели не только мужики, но и женщины. Мужское население деревни ходило в броднях – сапогах с мягкой подошвой.

Мужиков же в деревне во время войны было очень мало, да и те инвалиды.

Через два года после окончания войны вернулся брат Иван, а отец и старший брат Василий остались там навсегда. (Опять же, через военкомат я узнал, где похоронен мой отец.) Мы с матерью копали в огороде картошку, когда она увидела человека, идущего пешком по дороге в деревню. От нашего дома до выхода из леса было около километра, но мать почему­то забеспокоилась и стала смотреть на пешехода. Не доходя до поскотины, он повернул к берегу Конопляного озера (так его называли потому, что в нем замачивали коноплю для изготовления веревок). Здесь ходили только те, кто жил в нашем краю деревни. Тут она вообще повела себя странно, стала похлопывать руками по бедрам и почему­то крутиться на одном месте. Вскоре мужчина в военной форме действительно подошел к огороду и перелез через наше прясло[8]. Мать от волнения села, точнее, упала на землю.

Это был ее сын и мой брат Иван. Его забрали на войну семнадцатилетним подростком в начале 1942 года, а после Победы он еще два года служил в Германии. Брат за это время повидал многое, оставаться в колхозе не захотел и завербовался в геологическую партию. Мы же продолжали жить, как и раньше.

Иногда нам колхоз выдавал немного муки – столько, что я, заморыш, приносил ее на себе. Какой же вкусный хлеб пекла мать! Она за сутки до выпечки замешивала тесто на опаре и выдерживала, чтобы оно доспело. Ни в коем случае нельзя проквасить тесто. Русская печка протапливалась, угли сметались в загнетку, а под[9] печи подметался от золы. Летом мать круглые булки пекла в печке на капустных листьях, а зимой просто сметала золу. Когда хлеб выпекался, то она вынимала его и складывала на специальную доску, сбрызгивала водой и закрывала полотенцем, чтобы доспел. Просыпался я утром от запаха свежего хлеба, даже голова кружилась. Или начинала мать печь блины в русской печке, а я спал на ней, теплой, всю ночь. Проснусь от запаха блинов и скажу:

– Мама, кинь мне блин.

Она заворачивала его конвертом и обмакивала в топленое масло, если оно было, – до чего же вкусно! Кажется, ничего вкуснее не было. Я ел блин, не слезая с печки, и жмурился от удовольствия. Иногда хотелось пирогов, но вот незадача: с чем их делать? Мука иногда все­таки была, но зимой начинку для пирогов делать не из чего. Летом же для начинки есть яйца и зелень. Мать пыталась чем­нибудь побаловать нас, вот и пекла пироги.

Поставит на стол и объявит:

– Пироги с молитвой.

Она просто посыпала солью внутреннюю часть пирогов и читала благодарственную молитву. Это была благодарность Богу за то, что сегодня у нас хотя бы есть мука.

Когда мне было лет девять или десять, случилось в нашей деревне большое горе. В предыдущее лето была засуха, зимой тоже выпало мало снега, и весной вода не заполнила малые озера. Коров начиная с марта кормили изрубленными и запаренными кипятком кочками. Вышли они с зимы ослабевшими и худыми. В малых озерах вода ушла, и на их месте осталась только грязь. В этой грязи и была угроза для нас, так как первая поросль выросла именно в ней. Зелеными кустиками вылез омик (вех ядовитый), а его яд был страшен. Коровы забрели в грязь Мохового озера и наелись ядовитой травы. А оттуда выбраться наши кормилицы уже не могли. Не плач, а бабий рев стоял в деревне. Тринадцать коров лежало в грязи. Когда обдирали шкуры, то обратили внимание, что мясо от костей отстало.

Воспоминания будут неполными, если ничего не сказать о зимних катаниях с горок. Маленькими мы катались на деревянных санках, а когда подросли, то на самодельных лыжах. Нет такого крутого берега на Таре, с которого бы мы не катались на лыжах. Все свободное время было занято катанием с горок, и прогнать нас домой могла только ночь.

Летом же мы купались в Волосяном озере или на Таре. Когда я уходил купаться, то мать кричала вдогонку:

– Если утонешь, то лучше домой не приходи!

Сестра Мария смеялась над словами матери.

Плавать я научился в этом же озере. Уже не помню, кто из мужиков занес меня на глубину и отпустил. Мне ничего не оставалось, как бить руками и ногами, чтобы выбраться на мелкое место. Проделав это несколько раз, он оставил меня в покое, но я уже почувствовал желание плавать и дальше учился сам.

Во время купания на Таре мы часто ловили стрижей. Вообще­то, это ласточка­береговушка, но у нас звали ее стрижом. Они рыли в обрывах речных берегов норы и там выводили птенцов. Мы подбирались к ним и доставали рукой красивых птиц. Причинять им вред у нас не было желания, просто подержишь в руке и выпустишь на волю. В наших краях было несколько птиц, которых обижать считалось грешно. Среди них – лебедь, ласточка и стриж. А вот вороньи и сорочьи гнезда мы разоряли с удовольствием.

Ниже бывшей плотины, оставшейся от водяной мельницы, была песчаная коса. Накупавшись в речке, мы зарывались в горячий песок и грелись. У песчаной косы на дне речки был выход голубой глины, которую мы называли «камень» – за то, что глина по твердости отличалась от песчаного дна. Мы глиной мазали тело и с синей кожей валялись в песке. Только сейчас узнал, что процедура с синей глиной очень полезная.

Здесь же на песчаном дне ловили пескарей. Заходили в воду, а пескари сразу подплывали к ногам и покусывали кожу, даже щекотно было. Закинешь удочку, а пескари тут как тут – хвать червяка. Потом мать жарила пескарей с яйцами – вку­у­усно.

(Теперь песка на берегах Тары нет, все заилено, и вода стала коричневая. Была живая вода – стала мертвой. Как следствие, исчезли пескари. Они же не будут жить в грязной воде. Виновники этого – нефтяники. При бурении скважин в верховьях Тары они не думали о последствиях и тракторами наделали канав из болота до реки. Теперь вода не фильтруется через грунт, а идет прямо из торфяного болота в Тару.)

И все же наш дом был особенный...

Жили все очень бедно, и обычно избы на замки не запирали, да и нечего было воровать. Нищие, просящие милостыню, – нередкие гости в нашей деревне. Каждый год приходила немая старушка и показывала, как над ней издевались фашисты. После войны она приехала из западных областей, затронутых войной, и поселилась в деревне Платоновке. На родине женщина была связана с партизанами, и немцы ее поймали. Собирая милостыню, она показывала руками, как ее насиловали и заставляли заниматься оральным сексом. Напоследок ей вырезали язык. Возможно, она не хотела видеть место, где над ней издевались, или встречать взгляды свидетелей тех событий. Я не знаю, как она спаслась. Да и кто теперь знает?

Ходил по дворам и местный нищий Паша­Клин. Прозвище дали из­за формы головы. Летом у него проблем не было: каждый кустик ночевать пустит. Зимой морозы, и он в своих лохмотьях очень сильно мерз. Вшей на нем было столько, что волосы шевелились.

Однажды в сильный мороз, за тридцать градусов, Паша­Клин зашел к нам. Жалобным голосом попросился переночевать:

– Тетечка, меня никто не пускает, а на улице мороз. Я же замерзну.

У порога на лавочке мама покормила его, чем могла. За стол посадить – боялась его вшей. Мы с большим трудом сами спасались от них. Помню, как мать, чуть не плача, говорила ему:

– Как же мне тебя пустить ночевать? Твои вши нас всех заедят.

– Тетечка, разреши мне переспать ночь на половичке у порога.

В избе постоянно топилась буржуйка, а стояла она у входа. Мать постелила ему половик на лавочке около печки, и он с плачем и благодарностью улегся отдыхать. В ту ночь он не замерз. Следующий раз пришел Паша в субботу, а у нас был банный день. Мать разрешила ему помыться в бане, прожарила его лохмотья от вшей, и там он опять переночевал. От признательности он плакал. Паша приходил к маме, когда уже не было надежды выжить. Он всегда говорил:

– Тетечка, ты одна меня жалеешь.

Таких нищих было много, и почти в каждой деревне.

Я жил дома, а следующий по старшинству брат Николай учился в пятом классе и подавал большие надежды. Ему приходилось ходить в школу за двадцать километров с пятого класса. Он в это время читал серьезные книги и взялся учить меня премудростям грамоты. Мне рассказывали, что брат еще до школы читал Жюля Верна. Позже учитель с семью классами говорил:

– Мне нечему учить вашего Колю.

С его помощью и я научился читать до школы. Мне покупали дешевые книжки, это были сказки «Конёк­Горбунок», «Серая Шейка», «Аленький цветочек» и даже «Руслан и Людмила». Мать была безграмотной женщиной, и откуда у нас был бюст Пушкина каслинского литья, я понять не могу. Пожалуй, мы были единственной семьей в деревне, где покупали книжки. Мать знала много сказок и разных историй из дореволюционной жизни, а как она интересно рассказывала их! В некоторых сказках встречалась и ненормативная лексика. Стоило матери начать рассказывать сказку, как я садился рядом и слушал, раскрыв рот. Николай тоже вспоминал о подобном. В Остяцке была изба­читальня, но по малости лет я туда не ходил. И кто был избачом – не помню.

«Важнейшее для народа искусство», кино, хотя и редко, но привозили к нам. Приезжал в наши деревни биазинский киномеханик Козлов Молот – отчество не помню. Кино было еще немым, и вспоминается только то, что динамо нанимали крутить какого­нибудь мужика за бесплатный просмотр фильма. Электричества у нас не было. Позднее в кинопередвижке появились движки Л­3 с генератором, но тогда уже было звуковое кино. Отдел культуры района иногда поручал киномеханику «давать концерт на злобу дня». Вспоминаются частушки в исполнении Молота, и вот одна из них:

То ли правда, то ли миф,

Говорят, что Гитлер жив,

Трумэном работает.

Пока я был еще маленьким, меня водили в кино бесплатно, но с началом учебы надо было покупать билет. Денег не было, и я прятался где­нибудь во время проверки билетов. Однажды я спрятался за портретом одного из наших коммунистических вождей, почему­то снятым со стены и стоявшим на сцене. От зависти Федька Марунин донес, и Молот вывел меня из зала за уши. Маруня – мать Федьки, а их фамилию не помню. Немое кино показывали в конторе колхоза, потом в школе, и уже звуковое кино было в клубе.

Ургульская начальная школа находилась в крестовом доме моего деда Павла Алексеевича. Он отдал его под школу еще до коллективизации и благодаря этому избежал раскулачивания. Во дворе школы росла лиственница, стоит она до сих пор – такая же красавица, как была в пору моего детства, только школы больше нет. Теперь дети учатся в соседней деревне.

Голод сопровождал меня и в школе, да и не только меня. Однажды привезли жмых на колхозную ферму, а мы утащили его, сколько могли спрятать в карманы, и грызли молодыми зубами. Я от голода быстро объелся, и желудок отказался держать в себе тяжелую пищу. На уроке мне стало так плохо, что учительница отправила меня домой.

У нас часто останавливалось районное начальство на постой – видимо, потому, что у Катерины – моей матери – были лучшие грузди в деревне. Еще она хранила баночку голубичного варенья для гостей, а нам не разрешала даже подходить к нему. Уполномоченные пили самогон и закусывали груздями, при этом шумно хвалили мать. Однажды я по детской глупости возьми да и ляпни вслух:

– Ленин, Троцкий и Колчак, чак­чак­чак, дай прикурить.

Так говорили потому, что не было спичек и пользовались кресалом. Мать от страха обомлела, но все обошлось – наверное, самогон сделал свое дело. Гнать самогон было запрещено законом, за это давали два года тюрьмы, но он был у всех и пили его все, от колхозника до начальника. Не избежала этого и моя мать. На нее кто­то донес, и к нам приехал участковый милиционер Обрезанов с понятыми. Или потому, что мать имела две правительственные награды, или заступились постояльцы, но ей дали срок условно.

Невозможно обойти молчанием способность матери лечить детей. К ней часто приносили плачущих грудничков, хотя фельдшерский медпункт находился в Остяцке. А фельдшером там работала мамина сноха, жена Матвея. Почему приносили маленьких детей к матери, а не к фельдшеру, я не знаю. Видимо, еще была большая вера в «сглаз».

Мать брала из загнетки[10] уголь и клала в кружечку со святой водой, шептала молитву и, если ничего не чувствовала, говорила:

– Не моя больная, несите к фершалу.

Но если во время молитвы мать начинала зевать, то давала ребенку испить ложечку святой воды с плавающим угольком и опрыскивала ему лицо. Самое удивительное – дети быстро переставали плакать. Я не раз был тому свидетелем. Платы же никакой не брала и даже слышать об этом не хотела. Только говорила:

– Грех, Бог заберет дар обратно.

Весна

Взрослые и дети ждали прихода весны. С ее наступлением появлялись новые надежды на урожай и более сытую жизнь. Как только сойдет снег, всходит крапива, полевой хвощ, а чуть позднее пучки и язычки. Да мало ли трав, которыми мы питались! В апреле, когда день переваливал за четырнадцать часов, снег начинал быстро таять и ночные морозы становились редкими. Ручейки и речушки стекали в Тару, которая постепенно набухала, и наконец лед с треском ломался – начинался ледоход. К началу ледохода прилетали трясогузки. За совпадение ледохода с прилетом трясогузки и прозвали ее у нас ледоломкой.

Каждую весну ждали, по крайней мере я, первого звука кукушки. В какое ухо она закукует, такой и будет год. Если услышишь ее правым ухом, то будет удачный год, если левым – быть беде, а в лоб – к смерти. С ее появлением лес казался ожившим от зимней спячки. Следом за сходом снега поднималась вода, а в логах начинала цвести верба. Ее крупные желтые соцветия издавали неповторимый запах, а пчелы и шмели гудели над ней. Мы доставали палочки соцветий и высасывали сладкий нектар.

После схода снега мы искали в огородах остатки мерзлой картошки и из нее пекли на буржуйке лепешки. От крахмала они получались рассыпчатыми и утоляли наш голод. Вылезшую из земли крапиву добавляли в суп. Следом расцветала медуница, которую мы тоже ели. По берегам Тары – заросли черемухи, и мы залазили в нее, как в шатер, и там сидели, окутанные ее запахом. Вот где был аромат! Все мальчишки знали, что в цветущей черемухе нет клещей. Каждую весну нас кусали клещи, и часто они напивались до размера горошины.

Деревня находилась на заливных лугах. Однажды выше Ургуля случился ледяной затор, и ошалелая вода с шумом катилась со стороны лугов на нашу деревеньку. Волна воды со льдом катилась на нас, сметая все на своем пути. И только на чистом месте, не зажатая лесом, она растеклась по пустоши и остановила стремительный бег. Огороды были затоплены, а деревню разделило на три части.

Лет с семи все мальчишки рыбачили на Таре. Однажды я поймал с разрушенной плотины от водяной мельницы большого язя, только сам его вытащить не мог. Помог мне справиться с такой рыбой Мишка Боев. В нашей жизни рыбалка была не баловством, а средством улучшить питание. Мать жарила пескарей с яйцами, и казалось, нет ничего вкуснее. Любила мать варить щербу из рыбы, какая есть. На озерах же ловили гольянов в корчажки, которые плели из ивовых прутьев. Это тоже было источником пропитания. Помню, как соседка Федосья пришла к матери за чем­то, а я принес домой гольянов. Так она их неочищенных макала в соль и ела.

Вставать на рыбалку рано утром не хотелось. Но, пересилив себя, я шел на Тару, зябко поеживаясь от утреннего холода. Роса приятно холодила босые ноги, а на траве оставался след. Еще так рано, что даже не пели птицы. От воды поднимался пар. Талина опустила свои ветки в воду, и от них отходили разводы, образованные течением. Изредка на воде появлялись круги от кормящейся рыбы. Выберешь место в заводи и закинешь удочки, поплевав на червяка. Вот зашевелится поплавок и вдруг нырнет в глубину. Подсечка – и первый чебак, раздробив гладь воды, заиграет чешуей на воздухе. Вероятно, он и не понял, как оказался на крючке.

Первая птица подаст хриплый голос, как будто прочищая горло. И через несколько минут начинается птичий концерт радости от наступившего утра. Мне казалось, что петушок птицы крикнет:

– Митьку видел?

– Нет, не видел, – ответит второй.

– Видел, видел, видел! – заголосит первый.

У тебя тоже приятно на душе – только успеваешь менять наживку. В речке у берега – желтые кувшинки, их листья­тарелки лежат на воде. Рядом из воды торчат желтые цветки пузырчатки – у нас ее называли огуречики, за схожесть с одноименными овощами. Хорошо клюет рыба на коровьем реву.

Еще с друзьями мы бегали собирать малину с берестяными паевками. В жизни сибирских крестьян береста играла большую роль. Ею крыли крыши изб и делали посуду: паевки, туеса и даже тарелки. В туесах молоко долго не прокисало, даже в жаркую погоду. Уже взрослым я сделал рукоятку охотничьего ножа из наборной бересты – так лучше ручки у меня не было. В жаркую погоду она была прохладной, а в мороз никогда не холодила руку.

Как только поспевал горох, мы делали набеги на колхозное поле, но только боялись объездчика Устина Петрова с длинным бичом из сыромятной кожи. Это был мужик малого роста, свой дефект Устин вымещал на людях. Верхом на лошади он гнал нас и бил безжалостно. Удар бича разрубал кожу до мяса, и не спасала рубашка. Но голод был сильнее Устина, и мы снова ползком из кустов, как разведчики, подбирались к гороху. Онька Сидорова рассказывала, что не вытерпела издевательств Устина, стащила его с лошади и отмутузила, а девушка она была рослая и не робкого десятка. С тех пор Устин боялся ее как огня.

Что он был за человек, видно из его поступков. Устин вытаскивал на деревенскую дорогу короб и усаживал в него внука с бичом. А тот должен им бить подростков, и попробуй оказать сопротивление, как выскакивал со двора сам Устин, и тоже с кнутом.

Осенью, во время бабьего лета, когда солнце грело почти по­летнему, а желтый лист облетал с берез, мы уходили в лес, и чаще всего на берег Тары, чтобы в костре испечь картошку, выкопанную в колхозном поле. В нашей компании был и Серёжка Никулин – дружок моего детства. По измазанным рожицам матери безошибочно узнавали, где мы были. В это время я очень любил убегать из школы и один ходить по щиколотку в золоте березовых листьев. Эта любовь к прогулкам по осеннему лесу сохранилась на всю жизнь.

Любовь к березе никого не удивит: она, как невеста, всегда в наряде. Мы с большим удовольствием пили ее сок. Из него варили квас, и не было лучшего напитка. Он получался такой ядреный, что не выпьешь даже стакан без отдыха. Ни один сибиряк не пойдет в баню без березового веника. Только осину почему­то не любят. Возможно, за то, что на осине повесился Иуда, но это не так – в Израиле нет осины. Может быть, за то, что осиновым колом можно убить вампира. Все это предания, и где правда, а где выдумка – каждый решает сам. Только я не представляю Сибирь без осины. Из чего рубят бани в сибирском урмане и почему? Ну конечно, в деревнях бани рубили из осины. Дерево мягкое в обработке, и в нем нет смолы, как в сосне. Попробуйте сосновую баню. В жару выделение смолы заставит вас быстро из нее выскочить. У нас говорили:

– Дух тяжелый.

Мы никогда не чистили дымоходы печей. Стоило протопить печь осиновыми дровами, и сажа из труб улетала. Почему – не знаю. Осиновую кору любят лоси и зайцы. Упавшую от ветра осину они обгладывают от вершины до комля. Люди лечат больные суставы отпиленным колесиком от молодой осины, а отвар осиновой коры пьют больные простатитом. Вы посмотрите осенью на молодые осинники. В какой пурпурный наряд они одеты! Лишь за это можно любить осину. Вот только времени любоваться природой в деревне не хватало.

Даже у мальчишек были обязанности по дому. Как только вырастала свежая картошка, то мы копали ее и чистили на Волосяном озере. Ведро картошки подвешивали на рукоятку тачки и бегом на озеро. Бежали к озеру наперегонки и потом соревновались в скорости чистки картошки. Кожица на клубнях свежая и легко сходила, когда мы их рукой болтали в ведре с водой. Работа, обставленная как игра, легче выполнялась.

В то время с остяцкими подростками нас не брал мир: мы дразнили их, а они нас. Ургульские мальчишки кричали остяцким:

– Хохол сел на кол, кол обломился, хохол разбился!

Те тоже дразнили ургульских мальчишек:

– Чалдоны желтопупые!

Вообще­то жители Остяцка приехали не с Украины, а из Белоруссии, но для нас это не имело значения. Впрочем, настоящих драк я не помню. В Остяцке находился сельсовет, и ургульские свободно ходили в Остяцк. Наши словесные баталии происходили, когда собирались две соперничающие группы, но с открытием в Остяцке семилетней школы распри детей отошли в прошлое.

Непонятки между соседними селами имели под собой основание. Ургуль был основан раньше Остяцка на сорок лет. Наши луговые земли более плодородны и обширны, а остяцкие располагались на подзолистых почвах. Мало того что их поля были неплодородны, так их еще и мало. При землеустройстве часть пойменных земель Ургуля отрезали и передали остяцким жителям. Естественно, частично ургульские хозяйства пострадали. Но, когда обе деревни объединили в один колхоз, это уже не имело значения.

Говор остяцких мальчишек отличался от нашего. Звук «г» выходил у них из глубины горла и получался прокатистым и мягким. Наше произношение этого звука было коротким, отрывистым. В Ургуле тоже были свои странности в речи:

– Федька, айда купаться на Тару!

– Ты чаво баишь, ведь холодно ишо.

Да еще окончания глаголов «проглатывались».

– Тетка Маруня, где Федька?

– Где­то бегат, оглашенный.

– Тетка Маруня, а куда он побежал?

– Я так ухайдакалась в огороде, а он, паразит, изгаляется надо мной, поди, опять удрал к Нюрке Вальшиной.

Федька был намного старше меня, но учился по три года в одном классе. А у таких детей весь дар начинается в штанах.

В мальчишеских играх всегда присутствовали свои, не применяемые в современной жизни слова: голить – водить, то есть быть в проигрыше. Часты были обращения к другу «паря». Теперь чалдонский говор с примесью слов остяков исчез.

Маленькими мы бегали за земляникой в березняки близ деревни, а уже в восемь лет переплывали Тару и шли на Ичинские увалы, где ягод было много. Мы в одиннадцать лет, работая на конных граблях, ухитрялись соскочить с них и скорехонько, пока бригадир нас не прищучил, полакомиться земляникой. Когда сено сгребали в валки, то вся ягода видна была красными кружавинами. Попробуй утерпеть, когда аромат спелой ягоды бьет в ноздри.

Вот скажите, как могли навредить дети, набравшие ягод для дома? А в лесу ее было море, и набрать ведро не составляло труда. Колхозный бригадир Илья отобрал паевки с малиной у моего брата и у Оньки Сидоровой, при этом бил девчонку по рукам так, что пальцы у нее долго болели. Она до сих пор помнит этот случай и в душе его не простила.

Красную смородину для дома не собирали, а ели ее только дети, прямо с куста. А вот черную смородину таскали домой ведрами. Мать высыпала ее на русскую печь, и она там сохла. Сухую ее принимали в заготконторе по четыре рубля за килограмм. Эти деньги были до хрущевского обмена и ничего не стоили. Черная смородина росла в кустах рядом с огородами, и обдоить куст, с которого можно собрать ведро ягоды, можно было за полчаса.

Так было не только в нашем колхозе. В татарской деревне Карагаевке председатель колхоза отобрал ягоду у детей участника Великой Отечественной войны Ахметова в присутствии инструктора райкома партии. Ягоду вместе с ним съели, а ведро вернули уже за деньги, конечно в пользу председателя.

Дети старше нас, а им было всего четырнадцать или пятнадцать лет, работали в поле неделями, не появляясь дома. Весной моя сестра Манька и соседка Онька пилили дрова для фермы. Березы на высоких местах были сучковатые и трудно кололись, а девчатам было всего­то по четырнадцать лет. Чтобы легче было колоть чурки, они заходили в ледяную воду согры[11] выше колен, по самую девичью «розочку», и там пилили голенастые березы.

Весной у Петуховых в холодной воде простудилась восемнадцатилетняя дочь и заболела туберкулезом, как у нас говорили – чахоткой. Помню, что она была очень красивая. Гроб с ее телом парни несли на руках до самой могилы, а это больше километра. Эта смерть поразила и опечалила всех.

Из Сибири в Сибирь...

После Победы прислали к нам ссыльных из Прибалтики и с Западной Украины. Мы их называли бандеровцами. Один из них, настоящий бандеровец, часто хвалился, что ему убить человека – как муху придавить. Большинство вели себя пристойно, особенно прибалтийцы, и многие завели семьи. Однажды пьяный ссыльный с Западной Украины раскуражился и стал придираться к мужикам, но Максим Тишкин съездил ему в ухо так, что тот не скоро пришел в сознание. Больше он не выпендривался. После смерти Сталина, через год или два, их отпустили по домам. Они уехали на родину, побросав новые семьи.

В это время вернулась из ссылки и моя тетя Аксинья с дочерью. Она была замужем за Дмитрием Саниковым – одним из трех братьев. Это были работящие мужики и гнули хрип с утра до вечера на крестьянской работе, которая не терпела выходных дней. Вступать в колхоз братья не хотели, потому их как зажиточных хозяев сослали за болото. Отобрали все имущество, посадили семьи в повозки и отправили в ссылку. Возили их полгода по разным местам, пока не выбрали место во Львовке Томской области. Выбросили у деревни и оставили обустраиваться, причем запретили жителям деревни пускать их на постой.

Братья выкопали землянки и стали налаживать быт. К началу новых репрессий и поисков новых «врагов народа» они уже опять жили не бедствуя. Так что снова попали под раздачу. Двоих арестовали и вскоре расстреляли. Аксинья осталась с двумя детьми и решила бежать к родителям. Отец – мой дед Павел Алексеевич Макаров – тоже был зажиточным, но перед коллективизацией разделил свое имущество между детьми, а большой дом отдал под школу. Сам с женой Маримьяной переселился в маленькую избушку. Вот сюда и стремилась добраться Аксинья.

Расстояние прямо через Васюганское болото до деревни Украинки всего­то меньше ста километров, да от Украинки до отцовского дома еще тридцать. Летом болото не пересечешь ни конным, ни пешим, если не знаешь мест перехода. Во время войны Аксинья с двумя дочерями сбежала и прошла пешком через мари и урман к родителям. Дорогой питались ягодами: клюквой, морошкой, брусникой и голубикой.

Для подготовленного мужика это сделать очень трудно, а она с малыми дочками прошла через болото, и волки не съели их. Чего­чего, а волков в то время у нас хватало, и во время войны они, не боясь, резали скот в деревне. С собой у Аксиньи было с десяток картофелин да немного сухарей, из расчета по одному в день на троих. Дорогой она с дочками видела медведей и волков, но бог сберег, и звери не тронули. Один раз она провалилась в топь, но палка в руках спасла ее. Дочки сумели вытянуть мать из трясины. Выбирали путь по звериным тропам, так как никто не знает прохода лучше диких обитателей этих мест.

Аксинья хотела собрать кедровые шишки на одном из островов среди болота, но там хозяйничал медведь. Он долго смотрел на них, но был сыт орехами и не тронул путников. Аксинья от страха оцепенела и не смогла бежать, это и спасло. Убегающие люди возбуждают в звере инстинкт. Она рассчитывала пройти путь за четыре­пять дней, но дорогой заблудились и вышли в Остяцк через десять дней, ободранные и истощенные.

Как только замерзло болото, приехали энкавэдэшники и арестовали тетю Аксинью. Скорый суд – и высылка на рудники заполярного Норильска. Как там было – надо думать, не лучше, чем в «Колымских рассказах» Шаламова. Мужики не выдерживали, а она сдюжила. Вернулась тетя из Норильска только после смерти Сталина, с дочкой Ниной. Две старшие дочери жили у деда. Чего только не выдержит русская баба!

Перемены

После школы все бегали по своим ребячьим делам до вечера, а уже при свете керосиновой лампы, даже без стекла, готовили уроки и читали книжки. Семилинейные лампы со стеклом появились в деревне, когда я учился уже в четвертом или пятом классе. Читал я допоздна, а мать все время говорила:

– Чего карасин жгешь и глаза портишь?

Ширина фитиля в лампе измерялась в линиях, а линия – это 2,54 мм. У нас дома появилась сразу десятилинейная лампа, и казалось, что светила она очень ярко.

Пришло время, и вдоль улиц наших двух деревень начали копать ямы. Поставили деревянные столбы и натянули провода. В избах по фарфоровым роликам проложили изолированные медные провода. И вот наступил вечер, когда во всех домах вспыхнули лампочки Ильича. Как же светло сделалось в избах, и свет из окон стал освещать даже улицу! Вдобавок на столбах повесили уличные фонари, и ходить ночью по деревне стало удобно. Больше мы не спотыкались на каждой ямке. Свет выключали в двенадцать часов ночи.

Электростанцию установили в здании бывшей остяцкой мельницы, а крутил генератор все тот же паровой локомобиль. Помощником на электростанции назначили моего соседа Алёшку Деветьярова, с которым мы дружили с малых лет. Он был старше меня на два­три года, и я завидовал ему, работающему на таком ответственном месте. Медную проволоку с проводов мальчишки быстро приспособили для силков, которыми ловили щурят.

Электричество в деревне – это не только свет в домах. Многие работы, выполнявшиеся вручную или с помощью лошади, взяла на себя электроэнергия. Механика на сушилке была успешно заменена на электромоторы. Раньше две бабы весь день крутили ручку веялки, очищая зерно от сорняков, а теперь это делало электричество. С появлением электроэнергии сразу же закончили радиофикацию деревень. Теперь черные тарелки висели почти во всех домах, а там недолго осталось и до телевизоров.

По совету старшего брата Ивана Коля поступил в Новосибирский сельскохозяйственный институт. В это время я учился в шестом классе остяцкой семилетней школы. Примерно тогда же, осенью, приехала к нам женщина­геолог собирать сведения о выходе масляных пятен на Таре. У нее была крупномасштабная схема речки с подробным описанием мест выхода жирных пятен. Возможным проводником был указан Коля, но он уже был в институте. Я взялся проводить ее во все указанные места. Пробы воды она набрала в бутылочки и, заплатив маме двадцать рублей, уехала. Деньги для нас были нелишние. Позднее мы узнали, что старший брат Иван написал письмо в «Запсибгеологию» с описанием выхода масляных пятен на Таре и предположением о присутствии нефти, которую потом действительно нашли.

Кроме сестры и матери в колхозе работал брат Матвей. В деревне звали его Матюшкой. Ну принято было так обращаться к людям, особенно к молодым, «с не обсохшими от молока губами». Матвей был старше сестры на год, но, казалось, нет той работы, которую он не мог бы сделать. Работал он и пастухом, и конюхом, и кузнецом, и даже гнал деготь. Я же помогал ему жечь кученок[12], чтобы получить древесный уголь для кузнечного горна. Уже взрослым Матвей придумал сделать дома канализацию. Для этого он использовал армированную трубу из резины, и с тех пор мать выливала помои в самодельную раковину.

Говоря о людях нашей деревни, как не сказать о братьях Тишкиных? Их было четверо – не обиженных силой и работящих мужиков. Работали они в колхозе не за страх, а за совесть. Старший, Василий, много лет был бригадиром в колхозе. Иван работал шофером. Когда загорелась его трехтонка, он не раздумывая бросился тушить ее, обгорел и умер от ожогов. С младшим, Серёжкой Тишкиным, мы дружили в детстве. Максим спас меня, двенадцатилетнего мальчишку, остановив необъезженную лошадь на полном скаку, когда моя уже изрядно пострадавшая голова болталась между ее задними ногами.

История случилась такая. В тот год бригадиром был мой брат Матвей, он обратился ко мне:

– Братка, лошадей не осталось, а копны возить надо. Чужого посадить на необъезженную лошадь боюсь, если что случится – ведь по судам затаскают.

Вот со мной и случилось. Кожа от зада до макушки осталась на кустах да валежниках. Бабы оцепенели при виде мальчишки, болтавшегося под брюхом взбесившейся лошади. Одна из них засунула голову под кочку, чтобы не видеть, как лошадь убивает ребенка. Максим Тишкин выручил из беды.

Остаток лета я пролежал дома один, с постоянной тошнотой и головной болью, что указывало на сильное сотрясение головного мозга, а пошевелиться было проблемой из­за засохших струпьев. Брат даже не позвал фельдшера, который жил в соседней деревне, хотя мог его привезти. Наша жизнь значила немного. Впрочем, все мои сверстники жили в одинаковых условиях, и ничем я не выделялся среди других пацанов.

Так уж получилось: через год после смерти Сталина наступил для нас рай, так в то время показалось колхозникам. Случился урожайный год, и хлеба выросли в наших полях такие, что деды не помнили подобного урожая. Матвей был бригадиром и рассказывал, что пробовал пускать комбайн с захватом хлеба только на половину хедера (жатки), а струя зерна не уменьшалась. Это значило, что обмолот зерна велся с большими потерями. Брат говорил: «Если я не обеспечу уборку хлеба со всех площадей, то сидеть мне в тюрьме». Это понимало и руководство колхоза.

Зерна намолотили столько, что разрешили выдавать на трудодни, и многие получили его до двух тонн на семью. Вот когда колхозники наелись хлеба вдоволь! Колхозные паровые мельницы работали каждый день в обеих деревнях. Локомобиль через ременную передачу крутил огромное деревянное колесо, которое передавало вращение на жернова. Мельник, весь белый от муки, следил за качеством помола и количеством подаваемого зерна в огромные каменные круги, которые растирали его. Колхозники привозили зерно на санках и ждали своей очереди. Мне казалось, что работа мельника требовала много умения, о котором я и мечтать не мог.

Мои места

С восьмого класса я учился в Биазинской средней школе. Еженедельно в дождь и в мороз до пятидесяти градусов мы проходили пешком двадцать километров. В конце недели, закончив занятия, мы скорее уходили домой, даже не перекусив, чтобы забрать продукты на следующую неделю. Ходили пешком в Биазинскую школу пять учеников – трое из Остяцка и двое из Ургуля. Наш одноклассник Виктор Тихомиров стал писателем и живет в Москве. У него и в школе были способности к литературе. В котомках несли картошку, сало, хлеб и немного мяса, если оно еще было.

Дорогу от Биазы до Ургуля я делил на участки. Первый участок в пять километров был от школы до деревни Веселой. Здесь жила моя тетя Надя с мужем Андрианом Раздобаровым и детьми. С одним из них – Анатолием – я дружил. Андриан всегда искал свою трубку, которую обычно не выпускал изо рта. Ищет, ищет ее и крикнет:

– Надя, где моя трубка?

– У тебя в зубах, старый черт! – откликалась жена.

Андриан был страстным охотником на глухарей и стрелял их из «сибирки» – шомпольной винтовки. Особенно любил он ходить на них весной во время токования. Много не убивал, а послушать песни древней птицы для него было большой радостью. А еще – встретить в лесу восход солнца, когда просыпается все живое население урмана.

Второй участок пути проходил от деревни Веселой до Блинова лога. А это уже чуть больше половины всего пути. Через два километра протекала речка Белуга, разделяющая поля Биазинского колхоза и нашего. Как же отличались поля двух колхозов! Со стороны деревни Веселаой поля были чистые, а наши – всегда заросшие осотом, молочаем и васильками. От Белуги до речушки Крутеньки полтора километра, и идти здесь уже было радостнее, так как места родные.

Речки наполнялись водой в весеннюю пору от таяния снегов, а летом пересыхали. Только в Белуге оставались лужи застоявшейся воды. Вода в Белуге однажды дала мне отдых от паутов. Я залез в воду и тем на время избавился от них, а то искусали руки в кровь. У речки Крутеньки берега были высокие и крутые. Видимо, от этого она и получила название. В месте впадения ее в Тару стоял культстан. Еще через два километра была следующая веха – Никулинский крест, поставленный на месте расстрела колчаковскими карателями партизана из нашей деревни. Дальше рельеф повышался, и дорога приводила к Листвянке. Здесь среди поля одиноко стояла лиственница, потому и место получило такое название. Теперь стоит только большой пень: в дерево ударила молния. Здесь находился еще один культстан.

От Листвянки шагалось просто радостно, так как до дома всего три километра. В полукилометре от деревни дорога выходила из березняка, и Ургуль открывался весь разом. Я шел к дому напрямую, у Конопляного озера, чтобы сократить путь.

Труднее всего было нам в сильные морозы или в пургу. Морозы иногда доходили до пятидесяти градусов. В школьном общежитии – маленькой комнате деревянного дома – нас было одиннадцать человек, и железные кровати стояли в три этажа. В окна дуло, и к утру волосы примерзали к подушке. Несмотря на морозы, занятия в старших классах не отменяли, и мы сидели за партами одетыми. А в субботу надо было еще идти домой за продуктами.

Однажды в пятидесятиградусный мороз мне пришлось идти домой по санной дороге. Путь до Листвянки прошел без приключений, я не замерз. Здесь же попался мне дружок детства Толька Сидоров с двумя возами сена. У одной лошади вожжи упали и оказались под полозьями саней. Поводья натянулись и голову лошади согнули так, что она не могла уже идти. Анатолий с заднего воза крикнул мне:

– Освободи вожжи.

В рукавицах у меня не получилось вытащить вожжи: очень крепко их придавило полозьями. Пришлось мне снять рукавицы и отвязывать поводья от удил. После того как я освободил лошадь, руки у меня замерзли, отогреть уже не получилось. Мороз сделал свое дело. Дома мои пальцы покрылись волдырями и долго болели. Один раз нечто похожее случилось и с ногами. Конечно, осенью, до морозов, ходить было легче. Идешь и смотришь на косачей, сидящих на березах по всему пути.

С малолетства мне нравилась охота. Видимо, сказывались гены отца – признанного в свое время охотника. Даже когда носить ружье мне еще было рано, я уже ходил охотиться с собакой. Голод не тетка, заставит думать о хлебе насущном. На Моховом озере всегда гнездилось много уток. Оно было довольно большое, заросшее кругом – раздолье для них.

У нас была умнющая собака Герман. Собаки бывают разные: ленивые дармоеды, пустобрехи и кусачие злюки, не пускающие никого во двор. Герман же был крупным псом с мощным телом, умный, работяга, преданный хозяину до самозабвения. Он никогда зря не лаял, а тем более на людей – облаивал только лосей и глухарей. Ходил по деревне и на шавок даже не скалился, так был уверен в своей силе. Драться себе позволял только с двумя собаками Кузьмы Коваленко и часто был ими бит, но их же двое на одного!

Так вот, бежит Герман между кочек вокруг Мохового озера, и виден только хвост, а я еле поспеваю за ним, прыгая с кочки на кочку. Вдруг мой охотник остановится и завиляет хвостом. Там я всегда находил задавленную утку. Пес поймает мне две утки, поднимет голову и посмотрит на меня, давая понять: «Накормить семью тебе хватит, а мне тоже есть хочется». И побежит между кочками не оглядываясь. Летом мать никогда не кормила его – пусть сам питается. А он и не просил, каждое утро облизывался, возвращаясь с озера.

Когда я смог поднимать ружье – берданку двадцать восьмого калибра, то стал уже стрелять уток. Из­за плохих гильз она часто давала осечки, но это не смущало меня. Глубокой осенью, когда вода была уже холодная, я убил чирка в Моховом озере. Место было заросшее мудорезом (в ботаническом атласе – телорез), и лезть в него, да еще в такую холодную воду, дело не из приятных. Но делать нечего – жаль утку. Разделся наголо и полез в мудорез доставать трофей. Вылез из воды – зуб на зуб не попадает.

Тело покрылось пупырышками от холода и порезами, так как эта трава – копия алоэ и тоже колючая, только растет в воде. Пока одевался, моя утка очухалась и юркнула с кочки в воду. Вынырнула она в десятке метров и скончалась, но желания повторно лезть в холодную воду с такой колючей травой уже не было.

Зимой мы охотились на зайцев, этим баловались все дети. Ружья были в редкой семье, а вот петли ставить на них – в самый раз. Зайцы бегали рядом с деревней и даже появлялись в огородах. Их тропы в снегу были как тоннели, и мы, идя по следу, не проваливались. Мальчишки тайком отрубали от тракторных тросов проволоку, пережигали ее в печках и делали петли. В домах появлялась зайчатина.

Сколько было зверя в то время! Кустарники по берегам озер были испещрены нарысками белых куропаток, которых ловили в пленки (силки из конского волоса). Выйдешь утром на крыльцо по малой нужде, а вокруг деревни на всех березах черными кочками сидят сотни косачей. Рядом с деревней встречались следы лисы, рыси, росомахи и волка. Нередко и лоси забегали в деревню. Собирая малину, мы иногда встречали хозяина тайги, после чего бежали оттуда без оглядки.

Подростком в осеннее раннее утро я убегал с ружьем за косачами, приходил с охоты в обед, съедал тарелку «штей» (так говорила мать) и уходил в Биазу, в школу. Транспорт для нас колхоз не выделял. Зачем создавать себе проблемы? Грамотные подростки все равно сбегут из колхоза. Так оно и случилось: из нашей пятерки учащихся Биазинской школы в деревне остался работать учителем только Саша Ликаровский. Желание вырваться из этого ада было велико. Я еще не знал как, но был уверен, что вырвусь. Хотел уехать не из деревни, не от людей, а от отношения к колхозникам как  к рабам. Но самое главное – хотелось учиться.

Паспортов нам не выдавали. Поступать в институт я поехал со справкой, написанной в сельсовете на листе ученической тетради с размазанной печатью и без фотографии. В приемной комиссии института меня спросили:

– А это что за документ?

После объяснения справку приобщили к личному делу...

*  *  *

Мне посчастливилось увидеть много красивых мест. Я побывал на Алтае, в Крыму, Прибалтике, на Урале и на Дальнем Востоке, где охотился и даже искал корень женьшеня в уссурийской тайге, но никогда не забывал свою малую родину. При каждом удобном случае приезжал в Ургуль, а там меня встречали добрые и гостеприимные люди, знакомые с детства. Первое, что я делаю при посещении родных мест – иду на Волосяное озеро и омут Остяцкий Взвоз, а еще – на кладбище. Там лежат бабушка Маримьяна и дед Павел Алексеевич. Перед смертью старший брат Иван высадил в родных лесах и на кладбище большое количество саженцев кедра. Они прижились и теперь уже выросли.

Народ здесь живет гостеприимный и отзывчивый – никогда путника не отпустят, не накормив тем, что сами имеют. Трудно перечислить всех добрых людей нашей деревни. Я помню свою соседку Оньку Сидорову и только в этом году узнал, что ее полное имя Ольга Ивановна. Она жила рядом с нами и дружила с моей сестрой. У Пешковой Сюни, моей двоюродной сестры, оказалось имя Василиса Николаевна. В деревне обращались к людям просто, без отчества. Доброта у Василисы идет от души, и кажется, что лицо Сюни светится ею. Ее сестра – Малова Таисия – обладает хорошим голосом. Не так давно я увидел ее, поющую в самодеятельности, по телевидению.

Иногда вспоминаю друзей детства Серёжку Никулина, Володьку Сидорова, Кольку Ломова и Алёшку Манушкина. Тогда мы так звали друг друга. Наши игры и походы в лес за ягодами сопровождались обсуждением – во что играть или куда пойти. Самая любимая игра – в шарик верхачка. Шарик вырезался из корня березы и пропитывался дегтем. Смысл игры в том, чтобы попасть шаровкой (бита) по подброшенному вверх шарику. Дети делились на две команды неограниченно по численности – сколько наберется. Одна команда голила в поле, а вторая била по шарику.

Не могу без огорчения вспоминать утрату культовых для нас деревьев. В Большой луке росли два кедра с сучьями в метре от земли, что позволяло малышам без труда залезать на них. Шишки этих кедров всегда были особенно крупными и доставляли детворе огромную радость. Мы доставали их и обжаривали в костре, чтобы обжечь смолу. Деревья спилил Митрошка – сын Марфы Сидоровой, как будто нет их в другом месте. Господи, ну зачем? Они столько удовольствия приносили детям. Мой брат посадил в ту луку много саженцев кедров. Вот и выходит, что один рубит, а другой высаживает.

В последнее посещение малой родины я не выдержал и в одиночку поехал на легковой машине в Ичинский рям, куда мы в детстве ходили за голубикой. Дороги туда не было, проселок же разбит вездеходами, и как я проехал – не пойму. Видимо, очень хотелось. Стояла поздняя осень, и голубика уже почти вся облетела, но все­таки я наелся ею так, что во рту долго держался приторно­сладковатый вкус. Зато вспомнил детство.

Многие мои сверстники умерли, а кто помоложе – перебрались в другие места. Из одиннадцати деревень сельсовета остались только Остяцк и Ургуль. Когда вспоминаю свою деревню, всегда встает ком в горле, а в глазах появляются слезы. Чаще всего помнится что­нибудь доброе и приятное: как в десять лет принес домой первого глухаря или добыл много рыбы, как мы часами купались в Волосяном озере или грелись в песке на Таре. Да мало ли чего было приятного в нашей ребячьей жизни! Мы умели радоваться малому. Так я и не забываю свою родимую глухую деревню.

Вот за что любят родину? А как женщину – не «за что», а вопреки. А может быть, за первую любовь к Томке Лавровой? Понравилась она мне еще в начальной школе, и свое чувство я носил в себе до отъезда в город. Сказал Тамаре о своей любви на пятом десятке лет, когда поздно было что­либо менять в жизни. Я страдал по ней втайне, но стеснялся сказать. У нее были большие темные глаза и осиная талия. К тому же она старше меня года на три, а девочки взрослеют раньше, чем мальчики. Ко времени, когда я сказал ей о бывшей любви, у меня была уже семья и любимая жена.

Очень жаль, что родная деревня умирает. Умирает речка Тара, с которой связано столько воспоминаний. Воды стало больше, чем раньше, но по берегам нет чистого песка, нет родников с чистой холодной водой, нет в заводях речки желтых кувшинчиков, белых водяных лилий и пузырчатки­огуречиков. На перекатах в воде развеваются нити водорослей, и кажется, что это волосы русалки. Речка стала мертвой.

В молодости я видел до сотни глухарей за один день, а сейчас проехал от райцентра до своей деревни и не увидел ни глухаря, ни косача. Да что там косача – даже вороны не было.

Урман превратился в пустыню. Немалую долю внесла в это нефтеразведка с ее гусеничными вездеходами и жадными браконьерами. Брат рассказывал, как нефтяники били зверя с танкеток и вертолетов. Перестав бояться крови, горячей и живой, хоть и звериной, мы сами незаметно переступаем черту, где заканчивается человек. Философия «после нас хоть потоп» страшна своей сутью, она приводит человека к убийству уже себе подобных. Даже зверь не убивает своих сородичей.

Истребление посредством ружей и карабинов завершила химия, применяемая на полях. Да попутный газ от добычи нефти в верховьях Тары выгнал из урмана все живое. Местный охотник говорил мне, что не стало ни косачей, ни рябчиков, ни куропаток, а след забредшего лося редок, как след человека в Заполярье.

Тоска по ушедшему времени так же реальна, как наша современная жизнь. Почему я не хочу, чтобы молодежь уезжала жить в город? Как сделать так, чтобы и в деревне было интересно жить? Телевизоры и компьютеры добрались до самых глухих деревень. Все дело в наличии работы и достойной платы за нее. В Европе каждому фермеру государство выплачивает дотацию за каждую тонну выращенной продукции. А почему у нас этого нет?

Проезжаешь полями по грибным делам или на охоту – и больно смотреть на поля, заросшие мелким березняком. Что могут сделать ледащие старики, оставшиеся в своих избах доживать век? Надо отменить налоги для сельхозпроизводителей на пять или десять лет, чтобы они поднялись с колен. Дать дешевые кредиты. Крестьянин должен зарабатывать не меньше, а то и больше, чем городской рабочий. Если вернутся в деревню крепкие мужики и возьмутся поднимать целину заросших полей, тогда и не будут зарастать поля чертополохом. Крестьянин не только кормилец, он оседлый труженик, надежный, как якорь. Он становой хребет земли. На этих условиях деревни не исчезнут, и мы сможем кормить Европу, а не они нас.

После выхода на пенсию я мечтал построить дом на берегу речки Калчейки, а саму речку запрудить и развести в ней карпов и карасей, чтобы мои односельчане могли их ловить на удочку. А я бы писал долгими вечерами свои романы и рассказы. Жаль, что из­за моей болезни не получилось поставить дом на родине. У меня остались воспоминания да любовь к родным местам и людям, живущим там.

В одно из последних моих посещений родной деревни двоюродная сестра Василиса дала мне молитву, как раз подходящую для такого случая. Она простенькая, как и сама деревенская жизнь, но по сути верная.

Ангел мой, хранитель мой, согрей мою душу, сохрани мое сердце. Враг сатана, откачнись от меня на три тысячи верст и на триста.

Там стоит церковь. В церкви стоит престол, там сидит Николай Мученик, за нас Богу молится.

Шел Христос с девяти небес, оградил крестом небо и землю населенную.

Меня, раба Божия Алексея, спаси и сохрани от всякого врага и супостата. Аминь!

Господи, спаси и сохрани наши деревни и людей в них!

Макаров Алексей Филиппович родился в 1941 году в деревне Ургуль Новосибирской области. По специальности – инженер­строитель. Работал на Дальнем Востоке, много путешествовал. Живет в Новосибирске.

Опубликовано: Сибирские огни, 2015, № 1, № 2 


[1]           Культстан – культурный стан (полевой стан).

[2]           Пучки – борщевик.

[3]           Молоканка – молокосборный пункт.

[4]           Ходок – легкая подрессоренная повозка.

[5]           Чембары – верхние брюки из домотканой ткани.

[6]           Цыпки – трещины на коже ступней от грязи, холода и сырости.

[7]           Кросны – деревянный ткацкий станок.

[8]           Прясло – изгородь из жердей.

[9]           Под – кирпичная гладкая выстилка или глиняная набойка внутри печи, куда кладутся дрова.

[10]          Загнетка – угол внутри русской печи с горячим углем под золой.

[11]                 Согра – низкий участок леса, затопляемый талыми водами.

 

[12]                 Кученок – небольшая угольная куча, в которой недоспевший при первом пережиге уголь дожигается.

 

 

Год издания: 
2015 г.
Номер издания : 
№1,№2
категория: 
Average: 5 (1 vote)

Добавить комментарий

Target Image