Золотое сердце поэта

...Улетит и погаснет ракета,

Потускнеют огней вороха...

Вечно светит лишь сердце поэта

В целомудренной бездне стиха.

Николай Заболоцкий

Р е к в и е м

Кто бы ты ни был, друг дорогой, верующий или человек светского образа мыслей, давай побудем маленькую толику времени в сосредоточенном одиночестве, поговорим о главном и сокровенном. И да поможет нам в этом княже Александр, Александр Иванович Плитченко, которого многие из земляков наших помнят сердечной памятью и знают, по ком звонит колокол, по ком он плачет в один из ноябрьских дней...

Сколько чудесных людей родилось и опочило, друг дорогой, на Русской земле, как много они успели сделать, полной мерой заплатив за это золотом своего сердца, как много оставили нам для умножения любви и правды в пределах нашего Отечества. Так что — не спеши, друг дорогой, править бал жизни нашей. До рассветного часа еще далеко и лишь чуть-чуть затеплились восточные бойницы Святоалександровской святыни, да не вздремлет стерегущий из третьей стражи в ночи и да отстоит он так же чисто, как Александр Плитченко — часовой православной веры и светлой русской поэзии.

Это был удивительный доброделатель всю свою жизнь. Но он становился непримиримым, когда речь шла о чистоте веры, о русской чести, о долге перед Отечеством и перед малой родиной. Культ личности его как Мастера, как лидера Союза писателей был необычайно высок по совокупности его дарований, по высоте целей, масштабности задач, которые он ставил и которые решал умно, решительно и быстро, в стиле своего тѐзки и небесного покровителя Александра Невского. В числе его высоких деяний числится и борьба за возвращение Александро-Невского собора под юрисдикцию православной Матери-Церкви. Сей храм всегда по праву считался первым и красивейшим в городе. Он, как и тезоименитый ему князь, собирал людей на добрые дела, так же был в долгом плену у иноверных (атеистов) и почти в том же возрасте, что и князь, был смертельно ранен. Заложенная нашими предками на высоком пригожем солнцедоступном месте при самом въезде в город, его каменная громада, воссоздающая в своих пропорциях известный храм “Война ликующей Божией Матери” в Галерной гавани Петербурга, была с великим тщанием отстроена за неполные два года и стала средоточием духовной жизни молодого сибирского города. Однако черный ветер разора и запустения вскоре принес на берега Оби запах горящих по всей России церквей. Уже распят и стерт с лица Москвы огромный собор Христа Спасителя, воздвигнутый в честь победы русского народа в Отечественной войне 1812 года, уже

на могиле героя Куликовской битвы Александра Пересвета поставлен компрессор, уже уничтожены все до единой церкви в старинном Городце, не пощадили даже древнейший Феодоровский монастырь, в котором по дороге во Владимир принял великую схиму и 14 ноября 1263 года умер возвращавшийся из Золотой орды и там вероломно отравленный ханом Берке святой благоверный князь Александр Невский.

Одна за другой полегли и наши обители, изуверским пыткам был подвергнут и собор Александра Невского: сначала его обезглавили — срубили с его прекрасного купола крест, потом пытались взорвать, но два чудовищной силы заряда разрушили лишь звонницу, надолго оставив собор безъязыким. Это было тройное поругание: веры, народной памяти и красоты. И все же храм, возведенный предками на скале, осеняемый духом святого князя, выстоял — такой запас прочности вложили в него христиане-первостроители. Изувеченный, ставший инвалидом 1 группы, он все пережил: и разграбление его святынь, и нашествие непрошеных “квартирантов” — сперва раскольников-обновленцев, затем въехавших по казенным “ордерам” воинской части, студии кинохроники, по-топорному перестраивавших изумительное по архитектуре и акустике здание под свои нужды: перекрыли купол, прилепили уродливую пристройку. Уже в наше время, в 70-е годы, на территории храма была кощунственно вскрыта могила выдающегося инженера-первостроителя Николая Михайловича Тихомирова, награжденного благодарным Отечеством за строительство Александро-Невского собора орденом святой Анны. Надгробную плиту с его склепа распилили на трансформаторные щитки... Источник воды в соборном помещении загадили и залили кинохимикатами... Изумительного качества мозаичную голландскую плитку выкорчевали ломами... Богатые настенные и купольные росписи закрасили нитрокраской...

Едва храм Божий покинула кинохроника, как к его многострадальным стенам прихлынули с филармоническими смычками новые пришельцы: 8 октября 1985 года решением Новосибирского облисполкома № 683-р здание по Красному пр. 1-а (собор) было передано городской филармонии под размещение камерного хора, выданы нешуточные средства — но не на восстановление Божьего храма, а на переоборудование под концертные нужды...

Но недаром живое тело церкви Божией, ее живая душа, вобравшая в себя соборную благодать первостроителей, сам дух ее Небесного покровителя — святого благоверного князя Александра Невского — стали той зоной, тем рубежом, тем полем боя, где тысячи наших граждан впервые после Великой Отечественной выиграли еще одну нелегкую войну. Выиграли в стиле самого князя: народным натиском, убежденностью в правом деле, ибо к тому времени ухе открылись в обществе духовные резервы, появились люди с истинно народным потенциалом силы, ясности, разумения, один из которых, по примеру князя, и возглавил это праведное и святое дело...

“Битва на Оби” началась 8 февраля 1989 года около пяти часов пополудни, когда весь тираж "Вечерки" со страстной полемической статьей Александра Плитченко "Дорога к храму" ушел к читателям. Резонанс был огромный, поток писем ошеломляющий. Сила писательского Плитченковского слова была такова, что мгновенно “воспламенила” миллионный город. Речь шла о безусловном прекращении очередного надругательства над храмом, о восстановлении его как памятника, искажение, унижение или утрата которого — это утрата части нашей истории, нашей нравственности, нашего патриотизма. Спасти храм — долг новосибирцев! Неужели за 70 лет не могли построить филармонию, неужели не доказано практикой, что святыни, отданные под музеи, под “объекты культуры”, лишение своей изначальной духовности, быстро приходят в запустение и гибнут. Собор — ровесник города, живой свидетель его истории, самовидец всего, чем жил народ. И разве можно этому народу отказать в праве своим добровольным трудом и лептою возродить прекрасное здание?

Долгой, нелегкой и тернистой оказалась эта "Дорога к храму", начатая Александром Ивановичем Плитченко. Но он прошел ее вместе с земляками: настаивал, доказывал, боролся, организовывал вместе с епархией многолюдные вечера в дни памяти благоверного князя, выступал на радио, во многих газетах, сражался в администрации, поднял творческие союзы города на защиту храма, доказал инженерную несостоятельность проекта, но главное — он вдохнул веру в новосибирцев, сумел внушить им, что отцовское, родное — больше нельзя предавать. Сила его убежденности, помноженная на авторитет и молитвенную помощь владыки Гедеона, на массовую народную поддержку, на принципиальную, гражданственную позицию “мэра” Ивана Индинка, совершили невероятное. События нарастали бурно, как обские волны в штормовую погоду: в городе начались митинги, шествия, пикетирования. Тысячи жителей поставили свои подписи рядом с подписью Александра Плитченко — вернуть собор епархии...

25 числа месяца августа в лето 1989 собор благоверного святого князя Александра Невского вернулся в лоно Церкви.

Победа эта, свершившаяся при незримом покровительстве святого князя, не раз ступавшего по нашей земле во время поездок в Каракорум, и при земном водительстве князя сибирской поэзии Александра Плитченко, выстроила за собой целую цепь событий духовно-мистического порядка: передачу Церкви 200-летнего Александро-Невского собора в Колывани, приезд Святейшего Патриарха Алексия II и полный чин освящения им храма Александра Невского в Новосибирске, перенос частиц мощей благоверного князя из Санкт-Петербурга в наш город, в храм его имени, который уже сейчас сияет на всю Сибирь своими святынями и благодатными делами. Одна мысль о том, что небесный покровитель нашего города присутствует в нем не только духом, но и телом, просто потрясает! Останкам великого национального героя — более семи веков, а они живут, они благоухают, наполняя собор святой благодатью. Жив собор! Молитвами и трудами александроневского братства, священников, прихожан, памятью его замечательного тезки и богомольца Александра Плитченко, с чьего мощного духовного выступления и началась александроневская эпопея.

...Когда-то он обратил внимание, что мозаичная икона святого Александра на Вознесенском соборе обращена не куда-либо, а именно в сторону Александро-Невского храма, а тот, в свою очередь, точно также взаимодействует с собором в Колывани. И вот однажды, в этот огромный александроневский треугольник, в эту духовную зону шагнул Александр Иванович Покрышкин. Он сошел со своего пьедестала возле ВПШ и, пройдя по всему Красному проспекту, встал рядом с собором, рядом с Александром Невским, словно знал, словно предчувствовал, что туда, на этот плацдарм, на это александроневское поле уже спешит со своим страстным словом к землякам еще один Александр — Александр Плитченко. И в этом смысле эта площадь, эта духовная зона, эта земля — воистину святая, освященная именами и деяниями трех Александров. И не случайно, отпевали Александра Ивановича Плитченко черной осенью 1997 года, провожали его в последний путь после успения — отец Александр — настоятель Александров Невского храма и отец Сергий, настоятель Успенской церкви.

Тяжело, слишком тяжело, друг дорогой, даются нам эти победы, эти истины...

Но вот уже заговорила звонница на своем ясном языке, расправились преждевременные морщины на умном большелобом челе, затеплились лампады, воскурились свечи, ожили лики святых на мерцающих темным золотом иконах, ожили, заговорили киноварные инициалы церковных книг, проступили святые имена церковного календаря и среди них — одно из самых дорогих для русского человека — имя благоверного князя Александра Невского.

Сколько чудесных людей родилось и опочило, друг дорогой, на Русской земле! Вот и Александр Иванович Плитченко год за годом шел в гору, набирал высоту, платя за это золотом своего сердца,

ища опору в камне веры, и свой смертный час встретил с молитвой. Как человек, рано осознавший свою незаурядность, он не мог не прийти к мысли, что эти щедрые дарования он получил от Бога и должен поступать как человек, которому оставили богатства на хранение: не хвалиться ими, не возноситься, а умножать их по мере земных сил и обращать на пользу ближним. Он так и поступал, и если и расточал без меры, так только из тех процентов, которые накопил трудом своей души. Его жизнь не была ни ровной, ни гладкой, бывало, он падал и разбивался семь раз на дню, больнее многих из нас, но все семь раз вставал на ноги и снова шел вперед, без ропота принимая любой поворот кормила: кто верует, тот не утонет. Человек, чтобы не утонуть, принимает форму креста, птица, чтобы взлететь, тоже. Вот и наше спасение — в кресте и вере. Об этом — мудрый и пронзительный цикл стихов в Сашиной предсмертной контрольной книге стихов “Матушка-рожь”. Как бы ни были велики и разнообразны наши радости, они не оставляют в нас глубокого следа и скоро забываются, а скорбь остается. Наша душа плачет о потерянном рае, и как бы мы ни покушались заглушить этот плач, он слышен в глубине сердца. И только тот, кто проводит земную жизнь как странник: по образу мыслей, по сердечному ощущению, по истекающей из них деятельности, может надеяться, что идет по правильному пути, руководимый свыше. Бог всегда печется о твари своей. Он создал эту ужасающую и прекрасную огромность мира, бесконечное небо. Основал землю, пролил на нее воды и окружил воздухом. Небо усыпал звездами светлыми, а землю украсил цветами. И, после того, как все созданное определил числом, весом и мерой, он не бросает нас и ежеминутно занимается нами. Так и все дела Александра Плитченко построены на благодати, как на твердом основании, которые только при ее наличии и становятся совершенными. Конечно, тут нужно сверхусилие, как это было при возвращении собора. И блажен человек, осознающий, что только с помощью Божьей всякое доброе дело может быть совершенным. Ведь истинная любовь, по всей видимости, — когда человек любит без награды и делает добро без надежды на воздаяние, как Александр Плитченко.

Но даже в этом судьба отметила его особым знаком, особой пометой, особым тавром большой и трагической личности. Не все знают, что после его ухода в Новосибирске учреждена Литературная премия его имени для юных дарований, но еще меньше знающих, какая глубокая светотень лежит в основе этого события, несомненно имеющего духовно-промыслительный характер. Нравственный смысл учреждения этой премии далеко не исчерпывается годовым ритуалом награждения. Можно было учредить “Сибирский Букер”, “Нобелевскую премию по Новосибирской области”, премию “Дебютант” и т.д. Но только учреждение премии имени выдающегося нашего земляка, поэта и гражданина, патриота Новосибирска Александра Ивановича Плитченко является нравственно-оправданным и насущно-необходимым деянием и одним из звеньев в логической цепи событий, по-новому освещающих посмертный образ поэта, погибшего при исполнении служебных обязанностей.

...Ой, как резали быка, а пока не резали,

Два ножа, два мужика грелись в доме трезвые.

Ой, как резали быка, а пока грелись,

Как ревел он в облака и бодал рельс.

Ой, как резали быка, а пока, на случай,

Два ножа, два мужика думали, как лучше...

Во всей новейшей история Новосибирска, исключая, может быть, годы войны, трудно найти другой пример такого массового духоподъѐмного порыва, всеобщей мобилизации горожан, ополчения на общее дело, какой была народная эпопея за возвращение храма Александра

Невского в материнское лоно Церкви. В патриотическом плане это деяние Александра Плитченко родственно поступку гражданина Новгорода Минина.

Скромная мемориальная плита глядит на земляков со стены его любимой “Горницы”. Но такие люди и не нуждаются в больших памятниках — народ и так не забудет их. Недаром так горько и безутешно город оплакал потерю человека, который, находясь между жизнью и смертью, написал из больницы землякам, родному городу потрясающее письмо-завещание “В городе моем светло” — настоящую исповедь в любви. Строки из этого завещания удивительным образом перекликаются и взаимодействуют с написанными сто лет назад на берегах Оби словами другого русского писателя и “гражданина Новосибирска” Николая Гарина-Михайловского: “Пока что здесь всѐ спит, но когда-нибудь, ярко и сильно сверкнет здесь новая жизнь...” И за эту новую жизнь до конца своих дней сражался истинный патриот Сибири Александр Плитченко.

Но таков, видимо, животворящий дух этого человека, этой личности, что будучи разлучен с нами, он продолжает соединять нас в добрых делах, предвосхищенных его разорвавшимся сердцем. Таких, как литературная премия Надежды, которой друзья поэта, сохранившие ему верность, дали Сашино имя: премия Александра Плитченко. У него была уникальная способность дать надежду, помочь, поддержать, завербовать на хорошее. Он всегда был опорой молодым, многих поставил на крыло, и, как идущий впереди со светильником светит тем, кто идет за ним, так и он из года в год будет выводить своих литературных крестников на столбовую дорогу русской поэзии.

Так не будем же и мы экономить на том фиксаже, который выделяет человеческое сердце, и не будем забывать о тех, кто путеводительствовал нам по жизни, в которой много сурового, надсадного, но много и прекрасного, за что боролся Александр Иванович, поскольку если уж и стоит за что-то бороться, так именно за красивое, ибо это взаимное опасение: мы спасаем красоту, а она нас. Таков будет наш ответ товарищу Достоевскому...

Всѐ это — живая очевидность: спасение только в добрых делах, в истинной вере и нелицемерной любви. Благоверие Александра Плитченко не было воинственным, но в нем со временем проступили новые грозные черты, когда надо было постоять за чистоту веры и чистоту поэзии. Это был очень щедрый, очень отзывчивый на красоту человек, чрезвычайно чуткий к русской народной речи, оттого и в стихах его физически ощутимы высота звука, вздохи междометий, скорость движения глаголов, подголосье суффиксов. Да он и сам не раз говорил об этом, поминутно воспламеняясь, с целым рядом богатейших ассоциаций и откровений. Его индивидуальное сканерное природное устройство, изумительно тонкое восприятие природы сти¬ха, улавливание его мелодики невольно напоминало древнерусскую систему знаков в музыкальных рукописях, где характер мелодии, все ее оттенки обозначались определенными пометами: “два в челну”, “голубчик борзый”, “сорочья ножка” (по сходству с птичьим следом на снегу), “облачко с примрачкой”, “стрела громосветлая” и т.д. (всего более 100!) Не менее выдавал и поэтический “сканер” Плитченко.

Вообще его отношение к литературе, к книгам было детски-благоговейным, каким оно бывает в самом нежном возрасте, Саша как-то рассказывал о реакции сына, который однажды увидел на рубахе отца вырванный во время ра¬боты лоскут, дыру. Малыш смотрел на нее с ужасом и плакал навзрыд, так как эта дыра была для него разъятием мира, чем-то страшным, необъяснимым и противоестественным в цельности всего земного, в восприятии окру¬жающего мира. С тех пор мы всѐ зашиваем и зашиваем эти дыры, эти раны жизни, лишь одну из них мы не смогли заштопать...

Стоит только прикрыть глаза и вглядеться в глубину колодца нашего детства, как из него под скрип “журавля” вновь и вновь всплывают чистые воды воспоминаний: свет, исходящий из небес, калитка родимого дома, колья палисадника, этажерка со стопочкой книг... Каждый Охотник Желает Знать Где Сидят Фазаны — этот шифр детства помнит всякий, кто когда-нибудь имел дело

с послевоенными красочками или цветными карандашами. Эта волшебная фраза позволяла “на всю оставшуюся жизнь” запомнить последовательность цветов в спектре. Их названия зашифрованы первыми буквами мнемонической фразы: К — красный... оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый. Не всем из нас суждено увидеть жизнь во всѐм празднике цвета, не все охотники нашли своих фазанов, но отблески этого ласкового света, отблески радуги детства лежат на десятках и десятках теплых, нарядных, добрых книг, выпестованных Александром Ивановичем в Новосибирском книжном издательстве, в “Детской литературе”, в дорогом его сердцу издательском доме “Горница” — его последнем детище. Он стоял у истоков журнала “Мангазея”, был шеф-редактором замечательной детской газеты “Старая мельница”, закладывал основы Сибирского отделения издательства “Детская литература”, где мечтал создать литературную “таблицу Менделеева” для будущих серий, циклов, библиотечек, для широкой планомерной работы; наладить выпуск уникальной "Сибирской библиотеки”, фундаментального 30-томного фольклорного свода “Лукоморье”, открыть городской Дом Детского Творчества с целой сетью художественных студий для детей, юношества, детским ЛИТО. Это вообще его стиль — стратегически осмысливать и продумывать Поле будущей деятельности, на любом месте, даже на пепелище, заводить жизнь. У него были великие замыслы, у него были высокие цели, многие из которых он успел воплотить в жизнь. Он создал целый книжный “Остров Сокровищ” высокохудожественной литературы на самые разные темы для детей, ведь их — треть населения Сибири.

О книге он мог говорить часами, изумительно мудро и тепло: о ее будущем, о ее расцвете, о радости первопрочтения, о том, что книга способна дать одному человеку целую вселенную. И именно в детстве приходит к каждому из нас радость этого открытия, любовь к Отечеству, признание абсолютности моральных норм, почитание старших. Этой любовью дышат все его книги, и им веришь так же твердо и свято, как когда-то солдаты, разбившие Херманию, свято верили в заветную фразу, отпечатанную на каждом спичечном фронтовом коробке: "Враг будет разбит!", ведь на его рабочем столе, как теплая человеческая ладонь всегда лежал раскрытый томик Пушкина, "Войны и мира", "Жития Аваакума". Книги он любил каким-то осо-бым древнерусским способом, который существовал когда-то на Руси, где книги не продавали, а дарили, а когда они изнашивались, то их не выбрасывали и не сжигали, а “пускали по воде” — положат на досточку и оттолкнут от берега: может кому-то еще пригодится...

Стоит только представить себе, как плывут Сашины книги по Ине, по Каргату, по Чулыму, по Уени, по Оби... Как радостно было бы снять с дощечки пахнущие речной водой "Облака, деревья, травы", облитые розовым речным закатом "Четыре белых коня", пропитанную туманом "Волчью Гриву", омытый теплой волной "Письмовник"... посланные руками Сашиных земляков. Да они и в самом деле находятся в нескончаемом плаванье, плывут и плы¬вут по реке времени.

Все вокруг нас течет, ничто не стоит на месте — и явления, и судьбы общественные, и намерения людские. Вое мы плывем по бурному морю жизни. Одни пристают к заветной гавани, к вожделенному берегу, другие тонут в волнах житейского моря. Наши грехи сгибают нас настолько, что мы перестаем видеть Бога, не можем выпрямиться, чтобы увидеть купола и колокольни открытых для нас церквей. Сколько раз мы порываемся отринуть наши заблуждения, начать новую жизнь, но тот, кто сидит в нас и подталкивает ко греху, часто заступает нам дорогу. Это напоминает притчу про одного монаха, который борясь со многими искушениями, сказал себе: "Уйду отсюда". С этими словами он начал обувать свои сандалии и внезапно увидел в углу келии другого человека, как две капли похожего на него, который тоже обувался и который оказал ему: “Из-за меня ли ты уходишь отоюда? Во всяком месте, куда бы ты ни пришел, я уже буду прежде тебя”. Но это, — по мысли Александра Плитченко, часто встречающейся в его зрелых стихах, — не значит, что все пути к спасению закрыты. Борьба с грехом неизбежна, но стоящему

легче бороться, чем падшему, ведь есть некая крайняя черта греха, перейдя за которую — не возвращаются...

Об этих же кровоточащих истинах кричат герои поздних неистовых поэм Плитченко "Волчья Грива" и "Подземные жители", многие из которых идут стеной друг на друга и как люди без "левой щеки" не хотят простить врага своего, не молятся за него, а ведь он брат их во Христе. Возможно, что в этом трагедия и самого Александра Плитченко как художника, как человека, отторгнувшего служебную роль поэзии, по огромному таланту своему наиболее близко подошедшего к разъятой и дымящейся бездне слова и увидавшего, что слово правды, слово истины не поддается художественной обработке... что олово истины свободно и самовластно. Оно не хочет подлежать испытанию посредством доводов, не допускает исследований путем доказательств, не реагирует на сверхусилия художественного эксперимента, так как всякое доказательство сильнее и достовернее доказываемого. Сильнее же и достовернее истины ничего нет. Истина есть Бог. Но что же делать русскому поэту, поэту с совестью, озирающему свою прекрасную горькую родину, эту горькую правду жизни, которые были для него всегда последней инстанцией сердца, как примирить все это с вещими словами, чтобы ни в чем не творить воли своей, а поэзия как раз вся и состоит из этого?!

Как описать все это, даже если ты в своих пронзительных озарениях уже восходил на третье небо и слышал неизреченные глаголы? И чем ближе ты подходишь к истине, тем обильнее русские слезы, тем безмолвнее сердце, только-только что созревшее для главного разговора жизни. Но это всѐ равно, что писать буквы на воздухе... Остается одно: приставить стражу к своему сердцу, пусть оно выпускает на волю лишь те слова и те высокие мысли, которые омывают душу.

Но Плитченко и этого было мало, словно он чувствовал, что “время уже коротко, что имеющие талант должны быть как неимеющие”. И отсюда — так мучительно читать его светлые запредельные вещи, слышать его сны и грѐзы о тайной жизни души, об оборотной стороне стихотворения, о возможно¬сти новых технологий в поэзии, о создании антологии народного гнева и десятки других пронзительных дум и озарений, рассказанных его хрипловатым, с незабываемыми обертонами теплым голосом, с особыми интонациями, окрашенными доброй мягкой иронией, его глубокие светлые мысли и думы, облеченные в чудесную пряжу удивительно точно найденных слов о самом дорогом и близком.

Повествователь и собеседователь он был удивительный, природный, с богатейшим лексиконом, с поразительными выводами и умозаключениями, где мощная художественная образность неизменно подкреплялась аналогия¬ми, тонким жестом руки, доброй Сашиной улыбкой. Слушать, эту нарядную глубокую русскую речь было одно удовольствие и лечеба. Этот человек со станции Сиэтл (ст. Сеятель) — как он в шутку себя называл, был замеча¬тельным сеятелем и его добрые семена всегда давали всходы в душе собеседника. Но бывали дни, когда он был особо погружен в себя, когда русская сердечная печаль буквально охватывала и пронизывала его на молекулярном уровне, и тогда громадные думы и мысли, бродившие в нем, складывались в потрясающие душу картины вселенского разлада, горького взывания к себе, безмерного покаяния и виноватости, сопровождаемые железной логикой его мистических прозрений, через которые как через тяжелые ноябрьские тучи все же проглядывал его извечный свет поднебесья... Тут уж невольно приходили на память пушкинские уверения, что "разговор лучше книги" — такова была сила и таково было обаяние его одушевленной мысли. Редко кто имеет сей Божий дар в таком невероятном количестве, но еще меньше тех, кто способен донести это до бумаги, не перепутав кровь с чернилами. Русский натуральный человек, у которого оболочка души почти не поддается разъедающей силе цинизма, придя в меру возраста, начинает мучительно сомневаться в своих добродетелях, тогда-то и начинается страх жизни и поиски искусственного целомудрия. Но Плитченко, как морской пехотинец, прошел и через эти гиблые воды посуху, ибо был натурален

и естественен в своих страданиях и в счастливом, поступательном, нарастающем, восходящем движении к Богу, к русской вере, к русской правде. У него была особая тональность общения с миром и редкое сочетание мудрости и душевной молодости. Его свеча горела ясным и сладимым пламенем в клубе "Зажги свечу". Это был истинный просветитель, истинный интеллигент. Но его интеллигентность была не элитарной, — той продажной и эластичной, для которой советский паспорт был равноценен аусвайсу времен оккупации. Эти "интеллигенты", эти "кооператоры" поэзии, шившие на заре перестройки кофточки из солдатских кальсон и включавшие в свой обязательный рацион изжогу Войновича, культуроскопию Бродского, “жаркое” Солженицына, при первой же возможности бросились в пищевую эмиграцию, в коллаборационизм. Они и сейчас не оставили своего прибыльного ремесла и все дальше и дальше уходят по тропе ненависти к прежней жизни, и эта ненависть, вызревшая в "лисьих норах" их интеллигентских душ, вновь и вновь приносит им доход с расконвоированной — жирной, нарядной и наглой коммерческой поэзии, которую Иваныч не переносил на дух, ибо его интеллигентность была той же пробы, что и вера: как у Заволокиных, Шукшина, Распутина, Ромашко, Шипилова, Рубцова, Вампилова, Немченко, Передреева... Недаром правоверная критика сразу учуяла носом, разглядела бельмом “не нашу” правду в “Екатерине Маньковой”, а за “Жильца” и “Волчью Гриву” ему грозили волчьим билетом. Но, как сказал когда-то А. Кушнер: “Тем крепче дружба с Аполлоном, чем безотрадней времена”.

Пока вся эта жирная парикмахерская поэзия блеяла и лизала, из года в год переделывая "хорошее в лючшее", пока она общалась в своих "пабах" и "найт-клубах" через "концептуализм", "рейв" и "джакузи", пока ее служители коммунициировали друг с другом на "лэнчах", под мышиный писк пейджеров совершая пожирание корнфлексов, и предавались сладостным воспоминаниям о самиздате (сам издат, сам читат, сам награждат) — в недрах русской провинции, в глубинке вызревал настоящий русский Самиздат — бесконечные крестьянские, от руки исписанные тетрадки о пережитом, часто со стихами и портретами родичей, с бесхитростными, но удивительно глубокими психологическими наблюдениями. И катакомбные молитвы узников, лагерников, повести временных лет каторжан и невольников чести. И горькие солдатские и вдовьи письма. Стихи сельских учителей и механизаторов, вспоминание о первой любви в конвертах довоенного времени. И в этом колоссальном Самиздате, ни в стихах, ни в письмах, ни в песнях никогда, не было обиды на Родину, которую так бесстыже и подло злословят наша эластичная интеллигенция, наши кумиры, ненавидящие Россию, желающие ей зла и злорадствущие о ее неудачах. Хлынувшие вслед за первым диссидентом князем Курбским в вожделенную эмиграцию, они, имея в кармане по мюнхенскому и московскому паспорту, наловчились любить Россию вахтовым методом: приедут раз в году на русскую землю, обгадят ее, дадут ЦУ и снова уезжают в Карловы Вары лечить свои груди да муди и писать "Заметки о родине", набитые пансексуализмом, обильной жратвой, ничего не оставляющие в ор¬ганизме. Разве могли они понять или принять Сашиных “Подземных жителей” или “Екатерину Манькову” с их тяжелейшими русскими вопросами, с неизбывной любовью к Отечеству, которая никогда не истончалась даже в смутные времена какого-то всеобщего помрачения, когда через телевизор настаивали водку на Чумаке, на баянах разучивали рок-оперу "Иисус Христос", кормили поросят мелко изрубленной, изданной на "самой финской бумаге" книжкой писателя Ельцина "Интервью на заданную тему" про защиту волков от овец. И ничего: расправились с этой "темой" за милую душу... Только хруст стоял, понимаш...

Надо было родиться на этих берегах жизни, на этих отечественных прогалах, чтобы с детства навидаться этой щемящей красоты, чтобы закалиться и быть готовым к городскому ненасытному одиночеству. Эти бедные деревенские мальчики, из которых со временем приуготовляются замечательно тихие неутомимые работники, создающие поэтическое величие России, с детства перенявшие от старших наследственную любовь к суро¬вой, но нежной зоне, к этой милой малой

родине — научились хранить вер¬ность своему отцу, своей матери, Богу и товарищам. Здесь, в провинции, всегда была тяжкая жизнь, тяжкая доля. Но именно деревня, зализав очередные раны, вновь и вновь находила в себе силы восстанавливать погибшие институты добра. Здесь, в Сашином детстве, вместо икон, находившихся под гнетом, по всем избам висели трогательные деревянные рамки, где в несколько рядов помещалась вся родня и, казалось, что под таким “иконостасом”, где на тебя одобрительно-строго поглядывает геройский дед или сердобольные тетушки, как-то особенно ловко и удобно запоминаются законы Ома, сами собой решаются задачки про сдачу хлеба государству... в общем учится как-то лучше, ответственнее: проходишь, например, писателя Чехова или Тургенева, а дед на тебя с фото поглядывает: что ж, мол, ты, Лександр, не выучил тему "Отцы и дети", проиграл с мальчишками в войнушку... Вот потому, когда разрушали церкви, народ, чтобы найти им хоть какую-то замену, всем миром поднимал деревянные клубы, где играли свадьбы, отпевали фронтовиков, где вместе плакали над "Калиной красной"...

Именно здесь лежат истоки поэзии Александра Плитченко да и большинства шестидесятников: сначала это огромные картины и видения детства, грезы и думы отрочества, вся эта невысказанность ржаных полей, невыплаканность золотых рощ и перелесков, приводящие в движения отделы сердца, отвечающие за письменную поэзию, наконец,- потеря поэтической невинности, связанная с первой публикацией и обильные упования юности на силу слова, и горькое осознание того, что оно, это слово, не в силах выразить неумолимой тяжести и суровой красоты жизни в русских деревнях и предместьях, откуда все мы преимущественно вышли. И совсем не случайно, чрезвычайно близкий Александру Плитченко по духу Евгений Лазарчук, уловив несоразмерность юной лирики этой суровой тяжести крестьянской жизни, повинуясь голосу совести, остановил свою прекрасную цветущую поэзию, и она запеклась до поры до времени, как тяжелый мед в сотах, пока не была востребована авторитетом Плитченковского сердца для “Гнезда поэтов”, — из числа тех, кто добровольно ушел в схиму. И только сам Саша, как старший брат в семье продолжал работать в поэтическом поле и в черные и в ясные дни, никогда не останавливаясь и не снимая с себя этого пожизненного наследственного ярема, не ударяясь в бесплодные изнуряющие отклонения от нормы, свойственные нашей фамильной интеллигенции, через свои падшие нравы далеко отскочившей от коренного русского народа, ввергнувшей его в избиения, кроволития, надсмехающейся над болоньевыми куртками механизаторов и черными руками деревенских женщин, которые всю свою жизнь жали, косили, молотили, лен теребили, пряли, вязали, варили, стирали, садили, доили, солили, пахали, любили, а между делом детей народили и выкормили, но никогда — по своей душевной скромности и русскому складу сердца не распространялись о том, что белый хлеб, исчезающий в пухлых ручках интеллигенции — просолен их потом.

Но немало ребят из глубинки и сейчас пытаются прорваться в столицу: кто с мольбертом, кто со скрипкой, кто со стихами и рассказами, полными упований и русского кислорода. Немало провинциальных талантов заглотила золотая московская мышеловка, однако не все губернские сыны России покидают глубинку, многие делают выбор в пользу малой родины, как это сделал Александр Плитченко, хотя судьба провинциального писателя жестока: ведь такую красоту и такую мощь нельзя держать взаперти, а Плитченко писатель именно такого масштаба, соразмерного большой родине.

...От добра добра не ищут, и наши православные родители хорошо пони¬мали это, не изменяли своей малой родине, не шатались в отеческой вере и нам завещали отклонять ухо от всякого гнилого и хульного слова, отклонять очи зрения своего, когда хвалят чужую веру, ибо это уже двоеверие, завещали не принимать лобзания врага. Саша это знал всегда и учительствовал нам со всей страстностью своей русской натуры, в которой целомудренность народной жизни, родительская простота и честность запечатлились как главные знаки судьбы.

Мы жили как жили, писали как могли, и, как это бывает на излете юности, любили друг друга без задатка, взаимно опыляясь и обогащаясь. Многие тогда прошли через западные вещи, через плоды развращенной свободы, но мало кто был заворожен блеском механического рая, и тот, кто вкушал от мировой литературы, но продолжал думать по-русски, тот прошел невредимым, как Александр Иванович, сохранив верность народной культуре и русской идее. Быть русским, любить свою сердечную старину — это духовное состояние. У нас море людей художественного склада, и нигде в мире нет такой густоты, такого пронзительного видения, как в России. Русскому художнику не так уж важно, где жить: в Бердске или в Смоленске. С Богом — на всяком месте дом и Отечество, так же как без Бога — дом и Отечество могут стать тюрьмой и ссылкой. Но не на всяком месте человек может быть духовно сосредоточенным, и именно малая родина, провинция, Церковь дают такое сосредоточение духа. Не потому ли в Плитченковских стихах столько лада, красоты и глубоких мыслей, что он давно понял: бессмысленное творчество недостойно христианина, всякое действие которого должно быть разумным.

Рано стартовав (сочинять, по собственному признанию, начал еще в детстве, в 14-летнем вихрастом возрасте был уже опубликован), Александр Плитченко, постепенно набирая сокровенную скорость и мощь, быстро прошел ученическую версту и уже в начале 60-х предстал перед мэтром И. Фоняковым на его легендарном ЛИТО — как свежий будоражащий степной ветер, как сама природа — соучастница его лирических трудов. А дальше было безостановочное восхождение к предназначенному совершенству. Но он шел всегда чуть особняком, на отлете, уважая дорогу, протоптанную нашей далеко еще неоцененной "пехотой": И.Красновым, Л. Чикиным, Л. Решетниковым, Г. Падериным, В. Коньяковым, В.Сапожниковым, А. Смердовым, Н. Переваловым; он шел рядом, но не след в след талантам второй волны: А. Кухно, В. Болотовым, А. Романовым, И. Фоняковым, Г.Карпуниным, Н. Греховой, В. Малышевым, Н. Закусиной, В. Крещиком, Г.Прашкевичем, В. Коржевым, Н. Самохиным, Б. Новосельцевым; он шел очень близко, но все же порознь о людьми "Гнезда поэтов" — с их уже слегка искривленным эвклидовым пространством поэзии: И. Овчинниковым, Н. Шипиловым, Е. Лазарчуком, Э. Падериной, М. Степаненко, В. Ярцевым, Ж. Зыряновой, А. Соколовым, Ю.Булатовым, он шел рядом с еще невысохшими следами вольнодумцев поздней волны: Ю. Пивоваровой, В. Берязевым, С. Михайловым, О. Серовой и с еще более молодыми гвидонами контркультуры.

Он был как бы всегда одного молодого возраста со всеми, и это свойство его удивительной души давало ему возможность быть равным со всеми, объединять всех на благое, а самому, как мальчишке, до последних дней писать стихи на ходу, на бегу, в академгородковской электричке, на почтамте, в коридорах губернского предводительства, в завьюженном "Газике", возвращающемся из глубинки, при сгустившихся сумерках в дорогой его сердцу “Горнице”, где зачастую засиживалось его “полночное издательство”. Культ личности его был всегда высок, ибо все, что он делал, было свежо, красиво, сильно. Может быть поэтому в его поэзии есть необыкновенное качество, которое просто потрясает, когда вдруг делаешь это открытие: собранная воедино из всех его книг, она начинает жить как огромная цветущая степь, как огромная “Земля Санина”, как вселенная, где живут те самые русские люди, которые во второй его вселенной, скифской — “Маадай-Каре” возвращаются на свою прародину, в Сибирь...

Переводы алтайского героического эпоса — один из земных подвигов поэта, его сверхталанта, ведь алтайский эпос переводили многие поэты, но Плитченко перевел не только с одного великого языка на другой, но и из одной эстетики в другую, из одного философского измерения — в другое. Когда-то, комментируя "Маадай-Кару", он произнес, что слово — само по се¬бе — вещь необъяснимая. Божественная и магическая. Есть молитвы... С ка¬ким-то определенным порядком слов. Есть проклятия... В какие-то колебания входят эти слова и получается совершенно физический натуральный эффект... Он увидел, что у древних народов было общее сознание, что некоторые сцены “Илиады”, “Слова о полку Игореве”, “Маадай-Кары” совпадают, он осознал,

почему русские так легко освоили сибирскую землю: потому что они возвращались на свою прародину. Заложенное в генотипе качание этнического маятника. "Маадай-Кара" — это, возможно, по Александру Плитченко, какая-то часть утраченного нами, русскими, Ветхого завета наших праотцов, скифов. Пирамидальные столбцы его прекрасноглубоких алтайских переводов, запах разогретых алтайских камней, золото лежащего в долине расплавленного алтайского солнца часто проступают безбрежной широтой и мощью в крупных поэтических циклах и поэмах, в эпических стихах, таких как "Ветви-корни", где поиск "небесного корня" вновь и вновь возвращает нас к уникальному по своей красоте и метафоричности предисловию к “Бочатской повести”, к "Земляничному холму", пронизанному верой в людей, в разум и действенность добрых человеческих чувств. Что там, в глубине, под куполом земляного холма, сотканного из миллионов растений? Что видит зарытый в землю крестьянин со светлыми, как лемех, глазами, по жилам которого течет земляничная кровь?

Он видит созвездия земляничных ягод и нас, небожителей, которые могут сорвать все его звезды, искалечить холм. Выше нас — только небо, звездный холм. Печаль крестьянина безмерна, и мы замираем, как крестьянин, при мысли, что кто-то придет и сорвет земляничные ягоды нашего небесного холма — звезды, и тогда земля, которую мы попираем, станет нам вечным небом, с созвездием ягод, взошедших над земляным холмом академгородковского погоста, где лежит поэт со светлыми, как лемех, глазами.

Ничто не в силах, друг дорогой, вернуть минувшего, унесшего с собой в вечность малейшие движения человеческого сердца, сокровенные мысли и внешние поступки — все это оживет лишь в судный день. Жизнь на земле — училище любви, и не случайно самые задушевные стихи Александра Плитченко посвящены родительскому дому, отцу, матери, любимой женщине. Они написаны в чрезвычайно прозрачной и чистой поэтической манере — ясновидящей и образной. Но эта поэзия не всеядная, а наоборот — чрезвычайно взыскательная в своих пристрастиях и принципиальная в делах писательского долга и гражданской чести. Вспомним, хотя бы его горчайший болевой блок стихотворений времен "перелома" (1989-90 гг.) о перебежчиках от культуры — неблагоговейных и каменносердечных, посеявших среди боголюбивого народа плевела омут и нестроений. На их совести, на их бессовестности — множество ошельмованных и умученных русичей, построивших российский государственный дом, не предавших своей святой и спасительной любви к Отечеству, не пожелавших сменить лучезарность благих помышлений на ад вероотступничества. Всякое слово можно оспорить словом. Но чем оспоришь неправедную жизнь? Ведь в мире само по себе ничто не зло. В природе нет зла. Все зло в злоупотреблении. Мороз по коже, когда поэт в “Подземных жителях” и в "Волчьей Гриве" опускается в самые заповедные и неосвещенные места души, смутно догадываясь, что когда-то ум и сердце были братья, но кто-то их разъединил, и теперь они почти всегда во вражде. Оттого и сами мы так часто раздираемы противоречиями, что не знаем, где же правда и напоминаем птиц, которые ночью видят, а днем не видят. Истина нам темна, а ложь кажется ясной. И это страшно, ведь душа каждого из нас с младенчества подобна лампаде, и, когда мы делаем добрые дела, то наполняем ее маслом, которое питает фитиль — нашу любовь. Когда же не достает масла, то есть добрых дел, то любовь иссякает и лампада гаснет... душа погружается в потемки, как это случилось с героем чрезвычайно горькой, темной по колориту поэмы “Жилец”, переживающем невероятные приключения памяти, виртуозно переданные поэтом через целый каскад причудливых рефлексий, парадоксальных ассоциаций и интроспекций. Энергия художественного сознания в ней поразительна, но она совершенно иной природы, нежели в терпкой горечи его грозной прекрасной жертвенной поэзии зрелых лет и в скорбном величии контрольной предсмертной книги стихов.

Не обижайся, друг дорогой, что в этих беглых заметках нет почти Сашиных стихов — пусть читатель будет свободен в своем восприятии этой светлой поэзии, с ее выстраданной радостью, глубокой искренней печалью и праведными мыслями.

...Никакая работа не казалась ему ни грязной, ни тяжелой, начиная с па-стушества, студенчества, флотской службы — до его последнего высокого служения в "Горнице" и на посту председателя Союза писателей, который он возглавил в дни нестроений, и шел туда не володеть и княжить, а с первых же дней воевать за само существование одной из старейших и крупнейших писательских организаций России. Он часто принимал удары судьбы на себя, но заметив в других колебание, стремительно приближался и с ясной твердостью выводил на сухопутную дорогу, ибо имел на это право, как человек, соблюдавший в душе своей русский порядок и безукоризненную чистоту в платье, в словах и поступках.

Душевная стойкость и ясный взгляд на жизнь с ее далеко не праздничной растушевкой будней помотали ему в любой ситуации оставаться истинным художником. Мужчиной. Гражданином. Подвижником веры. Предстателем. Патриотом города. Поэтом. Как семя дает росток при добром дожде, так и наше сердце оживает под дождем Сашиных стихов, которые есть спелая гроздь Винограда российского, утоляющего жажду простецов и ученых, людей некнижных и цвет сибирского народа. Истоки его поэтической религии — в этой теплой березовой родине, в бескрайности барабинских степей, в пронзительной бедности степного сельца Чумаково, где на третьем году войны забилось сердце Саши Плитченко — нашего выдающегося земляка и поэта. Родительский дом. Роща. Поле. Крик журавля. Цветущая степь. И вдруг — вороний грай. Нависшее свинцовое небо. Недобрый скрип придорожного дерева. Порывы ветра. Плач собаки. Томление небес. Молчание придорожного камня. Сугробы скошенного сена. Тяжкий удар грома и — снова — свет, исходящий из небес, пронзительный крик журавлей, свет семейного очага, дом с его родовыми сучками и морщинами, выскобленные до блеска полы, скрип калитки, благословение матери и — бесконечная русская дорога за чем-то вечным, постоянным, светлым и чистым. Остановки в пути. Раздумья. Сомненья. Стук сердца, созвучного отцовскому. Возвращение через ржаное поле, через матушку-рожь, к родительскому дому, туда, где однажды, в далеком детстве над деревенькой показался низко летящий кукурузник, и Саня вместе со всей детворой бежал за ним на край села, а летчик был молодой, и деревня ему так понравилась, что он достал гармошку и сыграл, руля одной рукой...

Но Саша и сам умел взлетать над землей, ведь только так можно увидеть во всей красе свою милую малую родину, планету Колывань, огромное живое дерево Оби, Александроневскую обитель, Александровскую площадь...

...По ком звонит, по ком плачет Александроневский колокол на 8 ноября — знают многие земляки, помнящие все благословенные часы, проведенные с Александром Ивановичем Плитченко — в дружбе, в совместной работе, в поисках добра и справедливости на этой земле. Один из сокровенных его друзей, прекрасный писатель Гарий Немченко, которому Александр Иванович в юности посвятил одно из самых пронзительных своих стихотворений “Ой, как резали быка”, не раз сравнивал своего товарища с тружеником-быком, который и в народном сознании, и в мифологии, и в библейских сюжетах всегда оставался символом земной мощи. “Всегда считал тебя, дорогой Саша, одним из самых одаренных и бескорыстных русских работников, благодаря которым над великими нашими просторами и живет, и верю, будет вечно жить это энергетическое поле, мощное поле неостановимой работы духа, которое поддерживает и питает нас всех, несмотря ни на что. Я и сам не раз поднимался на ноги, вновь поддержанный этим полем, и не раз отдыхал душой, когда благодарно говорил, гордясь и радуясь за ясно различимое в нем твое и только твое, мой товарищ! Прими же настойчивое пожелание ни перед чем ни останавливаться, тащить и тащить положенную щедро одарившей тебя природой твою тонну душевных тягот и земных забот, положенных нашему общему с тобой любимцу, Саша, настоящему Быку его 60 пуд!..”

Когда-нибудь в 21 веке, во время инвентаризации сибирской поэзии, откроется вдруг огромная поэтическая провинция с десятками светлых имен, одно из которых неудержимо притянет к себе, как свет в ночном окне — Александр Плитченко. Он и при жизни своей был всероссийски известный мастер, но в его поэтической известности присутствовала какая-то неистребимая глубокая тишина, издревле сопутствовавшая всем истинным талантам. Шумит под весенним ветром Плитченковский зеленый Сад, распускаются листочки на всех его 25 поэтических сборниках и на десятках, сотнях книг других поэтов и писателей, щедро поддержанных, окормленных А.И. Плитченко, ибо его светлая душа была милостива ко всем, ибо он был как старший брат в большой семье, делившийся со всеми тем кислородом, которого не хватило его сердцу...

Никто не получает наград, не пройдя поприща, труды рождают славу, подвиги приносят венцы. Как и сам наш столетний город все время оглядывается на деревню, с улыбкой вглядываясь в ее прекрасные заплаканные глаза, так и Александр Плитченко, подчиняясь центробежной силе любви, постоянно разворачивался и подолгу стоял у того ночного окна, что выходит в сторону барабинских степей, в сторону Каргата, в сторону родного Чумакова.

Как лань желает к потокам воды, так и душа поэта бесконечно льнула к этим светлым просторам, давшим ему когда-то жизнь и удивительный талант находить для людей самые нужные и самые добрые слова в светлой бездне русского языка.

Да будут благословенны все часы, когда мы склоняемся над его стихами, да хранят они нас, подобно молитве, на всех путях жизни.

Быстротечно, быстробегуще земное время, но оно нам дается для того, чтобы приобрести на него вечность. В этом — истинная глубина времени.

Будем помнить Календарь Сашиной жизни, весь годовой круг Сашиных радостей и печалей, будем помнить, что в старину календами называли долговые книги, по которым надо было платить проценты, и Александр Иванович всегда считал себя должником своей малой родины, должником отцовского ржаного поля, должником материнской светлой любви, должником Матушки-ржи. Но и для нас Сашины календы — своеобразная “долговая книга”, напоминание нам о долгах наших — долге памяти о светлом Сашином сердце. И пусть всегда напоминает об этом, как теплая человеческая ладонь его "Матушка-рожь" — первая Сашина книга без автографа... Его последний урожай...

Солнце ясное, звезды светлые, небо чистое, море тихое, поля золотые — все вы стоите тихо и смирно, во все дни, во все часы, в нощи и полунощи. И как студенец льет свои воды в этой тишине, так и читательская душа пусть омывается чистой купелью, чистой иорданью Сашиных стихов, вылившихся из разорванного сердца поэта.

...Ой, как резали быка, а пока думали,

Были полными бока и рога дугами.

Как зарезали быка — снег теплее мака...

С полотенцем в руках заплакала мама.

А. Денисенко

подкатегория: 
Голосов пока нет

Добавить комментарий

Target Image